Слева: обложка книги; справа: Саша Николаенко
Издательство: «Редакция Елены Шубиной»; фото: Григорий Сысоев / РИА Новости
Слева: обложка книги; справа: Саша Николаенко

Они втроем летели в Геленджик, на море. Был справа от Петруши мамин бок, надежный бок, с каким не пропадешь, газеты край, что папа сразу развернул, надежный шорох, иллюминатор, белое крыло и горы снеговые, и, кроме них, под ними — ничего. Все смотришь, смотришь, перегнувшись через маму: стекают ватные холмы, клубят, клубят… Вдруг расступились, тень крыла прошла внизу расчерченным на клетки лабиринтом. Шнурочки рек и зеркальца озер с разбросанными по зеленому ковру домами гномов, кубиками дач, как будто в них играл ребенок и, не прибрав, ушел гулять.

И он спросил:

— А люди где?

Все люди были там, внизу.

Здесь очень глубоко наверх, и скорость Ту опережает время; взлетели в шесть, летели два, а прилетели в шесть. Какая сила держит — не понять, а там, на даче, баба ползает по грядкам, крестится на небо — осподи помилуй долететь, — все грядки меньше клеточек в кроссворд, а баба меньше муравья, вот, значит, кто они для… птицы.

А под крылом горели золотые в синем дыме океаны и моря, и он смотрел из силы всей в стеклянный глаз окна, готовый первым разглядеть людей, хоть одного, и закричать: «Вон люди!» — и вдруг окошко загорелось ярко-белым, нестерпимым светом злым.

— Маш, солнце пролетаем, посмотри!

Но мама забоялась, отвернулась, папу за руку взяла, и руки их соединились на Петрушиных коленках над землей.

Густая предобеденная тишина настала, плыла и плавилась, смолой стекала по стволам, как воск с церковных свеч, тонули в небе звуки, как в воде, сливаясь в общий звук, вибрацию, похожую на жар, стоящий в полдень городским асфальтом. Внизу восьмерками сандалий бежали и бежали муравьи. Он видел их, как из последнего окна высотной башни на «Проспекте Мира», куда зашли однажды с папой к другу в мастерскую на часок.

До друга в лифте подниматься оказалось очень долго, до кнопки не дотянешься нажать. Как будто старый шкаф с старинной дверью раскладной, не лифт — ракета времени с Земли. По высадке еще один пролет, еще один этаж, последний в башне, с маленьким окошком — не заглянешь. Пыль, грязь, велосипед, коробки и бутылки, кошачий дух, ступенькой банка, полная окурков… дальше — небо.

Петруша сразу потянул обратно папу за рукав, спасаться на земле, но папа поднимался вверх и говорил:

— Идем-идем, не дрейфь.

Звонок молчал, как будто звук глотала высота, как будто дверь откроется — и солнце. Петруша снова папу дернул за рукав, но папа постучал, и стало поздно убегать.

Дверь распахнулась. На пороге, одетый в черное, босой, со смоляной косматой бородой, стоял гигант, вкруг головы его светился нимб от лампы. Он был волшебник или бог. Во-первых, жил на небе, босяком, а во-вторых, ему так папа и сказал:

— Привет, творец.

Гигант ответил:

— Елки! Ванька! Черти полосатые мои...

Так папа оказался другом самого Творца.

— А это кто у нас? — спросил Творец.

Петруша спрятался за папу.

На небе оказалось сумрачно и тесно. Сжимая с двух сторон нагроможденьем рам, тянулся узкий коридор до растворенной темнотой двери. Два входа по бокам — налево от прихожей кухня. На табуретке в клетке Беломыш газетам шуршал, и кошка Машка, зеленоглазая, худая и рябая, как приведение, скользила в темноте, касаясь гладким шелком ног. Друг говорил о ней: скучает без котят. А где ее котята? Друг объяснил: распределил. И слово было неприятно, как будто щас ты с мамой с папой, а потом вот так же вот — распределят.

Петруша думал, Беломыша в клетку посадили, чтоб не съела кошка, кошки их едят, но папин друг сказал — наоборот, чтоб Беломыш не съел ее. У Беломыша были красные глаза, и он все время правда что-то ел, таская за собой противный голый хвост, газеты грыз, баранки, а тощая и ласковая Машка ходила по квартире и звала своих котят, искала их везде и спрашивала:

— Мя? Мя-а-у?..

Друг папин говорил, что всех не прокормить — еще родишь. И было непонятно, зачем еще, раз даже тех… распре-де-лил. Наверно, был не бог и не волшебник, просто даром место в башне занимал.

Небог и папа, помидор порезав, выпивали, говорили, закусывая ливером на хлеб. Курили «Беломор», сбивая пепел в странный желтый мячик костяной, который оказался настоящий череп, а был когда-то настоящий человек. И бывший настоящий человек, раскрыв на проволке стальной державшуюся челюсть, покачивая ей, как будто был живой, смотрел двумя пробоинами глаз на грязную клеенку и людей, как из пещеры смотрит неизвестность густой и гулкой темнотой, дымил сквозь треугольный нос. Петруша череп обошел — проверить, есть ли выход, но бывший человек с той стороны стола был гол и слеп и стянут на железный ржавый шов.

Сквозь пыль поблескивая лаковой глазурью, большая глиняная жаба сидела в тусклом солнечном пятне, бубнило радио, по всем стенам висели непонятные тарелки, похожие, как будто папин друг в них краску размешал, как на своем халате, потом забыл отмыть. Петруша с ливер-бутербродом бродил по дому, который назывался мастерской, и Машка путалась в ногах, скользя бочком, мяуча, растворяясь и снова проявляясь из нигде.

Повернуты к стенам, стояли рамы, с обратной стороны как будто заглянуть в окно — картины. Он отодвинул несколько, подглядывая в них. В одном лежала голая совсем, смотрела на Петрушу, усмехалась жутким, криво вывернутым ртом, и стало стыдно, отвернул ее. В другом окне текла река, еще в одном зима в сугробах синих, на кованном морозом небе проступали звезды. Петруша прислонил ладонь к нему, и холодом прошло от сырости холста, прохлады сумерек прихожей; он отодвинул следующую раму, там сидела та же, что на кухне, жаба, на кленчатом столе, дымился, не дымя, окурок в черепе-мяче. Наверно, папин друг Небог был все-таки творец, раз то, что рисовал в окне, на самом деле было. И глиняную жабу мог, наверно, оживить. Возьмет сейчас и спрыгнет с полки, пропрыгает тяжелой жутью мимо ног… Не удивляйся ничему, все, что представил, — есть.

В просторной комнате углом на два окна с чердачным срезом крыши вкусно пахло краской, керосином, в ней тоже оказалось много окон-рам, отвернутых к стенáм, большие, маленькие окна, на подоконнике широком — головка девушки чудной и лопоухой, теперь из памяти напоминавшей чем-то Сашку.

— Что, нравится тебе? — спросил Творец.

Но белая, ушастая, на длинной шее голова совсем не нравилась ему, и он сказал, что нет.

— Ну, это зря… а чем не угодила?

— Ушастая.

— Ушастая… эх, ты. Принцесса Нефертити, дочка солнца, вообще-то самая красивая из женщин…

— А наша мама красиве́й, — решил Петруша, и папа сразу согласился с ним.

Петруша подошел окну, где дочки солнца голова, но роста не хватало заглянуть. Подвинул стул, залез и глянул вниз: какая высота! До головокруженья, разом, уменьшила людей, идущих тротуаром в запятых, но, чтоб коснуться их при этой высоте, хватало одного движенья пальца по стеклу. Прижал — и нет. Прижал, вдавил и покрутил. Стекло под пальцем скрипит — оп! — и исчез. А шустрый закорючка, исчезновенья не заметив своего, вдруг выскользнет из-под нажима пальца, дальше побежит…

Сквозь пыль и гарь табачную окна слепило солнце, смотреть мешало вниз на эту запято́шью беготню; он руку прислонил к слепящему пятну — пятно погасло.

— А это что?

— «Последний день Помпеи», копия Брюллова. Смотри, вот там вулкан Везувий, изверженье, под ним был город, люди жили, видишь?

— Они погибли? Все?

— Вот этого не знаю. Что, эта нравится тебе?

— Наверно, все, — сказал Петруша, завороженно глядя на бегущих из картины в ужасе людей, еще живых, которые сейчас погибнут все, сейчас погибнут и тогда погибли, как будто погибают каждый раз за тем, как посмотрел на них, уже невидимо, но ясно. Разинутые в крике рты, назад обернутые лица, огонь и дым. Гора горит.

— А это далеко гора?

— В Италии гора, за морем, до нас бы точно не достало, брат, — ответил папа и прижал его к себе.

— Так эта нравится тебе? — опять спросил Творец. — Я в детстве, знаешь, трусовал ее…

И чтоб не выдать, что боится тоже, на всякий случай крепче прижимаясь к папе, он ответил:

— Эта — да.

И папин друг картину подарил.

Тень стаяла в траве и снова появилась. Спускалось солнце от полуденной вершины в дальний лес, и муравьиный бог стоял над ним.

Он посмотрел на землю. Внизу бежали муравьи. Все тот же холмик-бугорок, все те же лилипуты. Помпея — Моров, муравейника Везувий, и моровчане, жители горы.

— Сейчас, — пообещал кому-то.

Промчался вдоль забора до своих, вошел в сарай, канистру наклонил, сцедил в жестянку керосин, газет и спичек захватил в уборной, калитку тихо приоткрыл, скользнул в нее — и снова стал невидим.

Приобрести книгу можно по ссылке