Издательство: «Альпина. Проза»

— Тебе нравилось ходить в школу?

— Нравилось. Один год.

— А потом перестало нравиться?

— А потом я перестал ходить.

— Вот здорово, просто взял и перестал?

— Нужно было пасти скот. Потому что нужны были деньги. Я выучился писать и читать и перестал ходить.

— Что же ты, только и делал, что все детство пас скот? — Я ерзаю на табуретке, не умею удобно располагаться на мебели без спинки.

Острый запах серы приятно щекочет нос, это мой самый любимый запах. Дед бросает спичку в печь, у его губ зажигается рубиновый огонек, гаснет, и сизый дым медленно тянется вверх, к глянцевому кухонному потолку.

— Мы думали, я успею. Моя семья. Я был самый старший. Но потом началась война.

— Здесь были немцы?

— Были. И здесь, и в нашей деревне. Мы жили тогда в деревне.

О немцах однажды рассказывали в школе, во время классного часа, и немного в одной передаче по радио, все это очень интересует меня, но сведений недостаточно, даже Девятого мая с трибуны на площади зачитывают один и тот же текст о Победе и не вдаются в подробности о войне. Когда мы возлагаем цветы к мемориалу братской могилы, я стараюсь поскорее отбежать в сторонку, подальше, военные там зачем-то палят, как оглашенные, по три залпа подряд, а я не то чтобы боюсь этих выстрелов, просто совсем не могу выносить звуков стрельбы.

— Как же ты стал механиком, если почти не учился в школе?

— Не знаю. Попробовал, и у меня получилось.

Я оставляю свою табуретку и пересаживаюсь к нему на колени. Глаза у него желудевого цвета, я долго мысленно подбирала оттенок в природе, пока нам не велели сделать гербарий. Дубов в Валсарбе почти нет, все больше ивы и тополя, желуди на природоведение принесла Улька с последней парты. Их не вклеишь в гербарий, но они годятся для поделок на уроках изо.

Дед умеет улыбаться этими своими желудевыми глазами, только одними глазами и только мне.

— Получается, это твой талант?

— Получается, да.

— Если ты разбираешься во внутренностях автобуса, ты, должно быть, ужасно умный! А я нет. У меня нет таланта. И в школу мне ходить не нравится.

— Тебе не нравится заниматься?

Какая-то доля правды в этом есть, не нравится. Оказалось, что в школе масса мучительно скучных предметов. И у меня недостаточно пытливый ум, интересует только то, что связано с буквами. Хоть я и не без труда научилась читать по-русски. Очень

долго не удавалось перенастроить мозг после краткого, но весьма плодотворного Бабиного курса обучения меня польским молитвам. Поэтому по-русски я читала бегло, но неправильно.

Дыкси «Кпацхая Моцкба» — почти весь первый класс было написано на красной коробке с Бабиными духами, ведь многие латинские буквы удивительно похожи по написанию, но непостижимым образом не совпадают по звучанию с русскими. Заслышав исковерканную кириллицу, мама бежала из кухни, размахивая издали мокрым полотенцем и негодуя по поводу моей бестолковости.

Когда буквы упорядочились, в школе у меня появился любимый предмет: чтение. И все на этом. Думаю, все.

— Тебе не нравятся ребята в классе?

Я задумываюсь, потому что на самом деле не знаю, нравятся они мне или нет. До сих пор я так и не успела ни к кому приглядеться: поначалу много болела, а потом оказалось, что тех девочек, с которыми я успела подружиться, перевели в другой класс. К тому же перемены такие короткие, а математика такая сложная, уже сейчас я просиживаю за ней каждую свободную минуту вместе с учительницей, и она уже дважды сказала: не может быть, чтобы ты была настолько глупая.

— Тебе не нравится твоя учительница?

Пожалуй, мы не нравимся друг другу взаимно. И еще, кажется, я ее боюсь. Глядя на меня, она улыбается не глазами, а уголками губ, будто я чем-то ее забавляю, это не добрая улыбка, а в ее глазах нет ни тепла, ни покоя, как у андерсеновской Снежной королевы. Она говорит, что я скверно рисую, скверно считаю и скверно пою. Это неправда, у всех в нашей семье отличный музыкальный слух, и у мамы, и у обеих бабушек, насчет Деда неизвестно, но у папы точно есть. Я заплакала, когда она сказала, что мое пение никуда не годится. Ведь я просто стесняюсь петь громко и красиво и стесняюсь сказать, что стесняюсь петь громко и красиво, поэтому и заплакала. Весь класс засмеялся.

Тогда-то она и сказала во второй раз: не может быть, чтобы ты была настолько глупая.

Да, это верно. Она мне не нравится, я не нравлюсь ей, поэтому у меня ничего не получается. Всего этого Деду не объяснишь. И я снова спрашиваю о немцах.

Дед тяжело поднимается, проходит в зал — высокий порожек при входе, бережно достает из серванта огромный конверт, а из огромного конверта рисунок с изображением мужчины в меховой шапке со звездой. У мужчины с Дедом одинаковые глаза.

— Это ты?

— Это мой отец.

— Он погиб?

— Нет, он вернулся. Но прожил всего два года.

— А я погибла на войне. И тоже была мужчиной. Только молодым.

Дед странно смотрит на меня, но ничего не говорит. Судя по всему, его смутил собственный порыв, и он жалеет, что показал мне рисунок. Возможно, он считает, что я еще неразумная пигалица. Не могу же я всерьез болтать такие глупости.

На третий день после ночи святого Яна в Валсарбе появились новые люди. Стояла немилосердная жара, воздух дрожал от зноя, а они проникали в залитую солнцем тарелку города, будто горошины черного перца в заливное. Этой приправы становилось решительно слишком много, они сыпались и сыпались со всех сторон, одна горошина пешком, две на мотоцикле, четыре в армейском грузовике. При ближайшем рассмотрении оказалось, что люди-горошины различимы в пространстве только благодаря одежде. Их глаза не имели цвета, а тела были прозрачны и пусты. Самые незаметные носили красные повязки на рукавах. Все они были светлоголовы, а их язык походил на ворчливое рычание собак, опасающихся, что у них отберут пищу.

В последующие дни новые люди прибывали, точно полчища тараканов, безостановочно. Они лезли из всех щелей, наводняя извилистые улочки города, проникали в дома, разоряли хозяйства, забирали первый, скудный урожай и несли с собой смерть.

Бесцветные люди украшали себя цепями на шее и серебряными нашивками на предплечье, оранжевыми шевронами и эмблемами орла, но все были на одно лицо, так что даже те местные, у кого они остановились на постой, те, кто решил, что лучше жить с тараканами, чем не жить вовсе, не распознавали их и не пытались различать. Достаточно того, что они всюду оставляли свои следы, что лающие голоса, доносящиеся из их нутра, иногда, будто сквозь вату, а иной раз, словно рокот колокольного набата, заставляли тела вздрагивать, а ладони потеть.

Яркие, темноволосые коренные жители вызывали у пришлых приступы непостижимой агрессии и ненависти. Когда на улицах Валсарба появились первые трупы, с трудом верилось, что все это происходит на самом деле. Веселые темноволосые быстро научились загонять страдание внутрь, сметливо сообразив, что анализировать происходящее бесполезно, а думать о нем — бессмысленно, поскольку всякая мысль разбивалась при попытке к ней приблизиться. Люди с зимними волосами забирали еду и одежду, кров и жизни их близких. От многообразия прошлой жизни у темноволосых остались только желтые лилии. Им было велено цвести, и они цвели на рукавах, на спинах или груди и на фасадах их временных жилищ.

Еще у темноволосых оставалась надежда. Сухая, как печная зола, бесплодная, как придорожная колея. Вот ее-то у них отнять никто не мог, даже при всем желании.

Оформить предзаказ на книгу можно по ссылке.