– Я, друг, тебе точно, нах, говорю, – сообщает мой собеседник, откидываясь на спинку стула. – Все, бля, деньги, нах, у богатых жидов. Я тебе говорю, нах, это, бля, заговор. И Вторую мировую богатые, бля, жиды развязали, ты не знал? Точно говорю, они, суки, своего племени не пожалели, только чтоб еще богаче стать!

Gettyimages/ Fotobank
Gettyimages/ Fotobank

Кажется, я слегка плыву: у боксеров это называется грогги. С моим собеседником я знаком минут семь, может быть, восемь. Он молод и бодр. Его русский язык, обогащенный легким приобретенным акцентом, не столько пересыпан матом, сколько смонтирован на нем, как дом на фундаменте. У него бритая скиновская голова и аккуратная богемная бородка. У него шустрый острый взгляд молодого млекопитающего, вынужденного до поры мириться с господством медленных и здоровенных рептилий, но уже знающего себе эволюционную цену.

– Вообще-то, – сообщаю я, – у меня жена еврейка.

Мой собеседник быстро моргает, но не теряется.

– Ну так у меня у самого бабушка еврейка, – контратакует он бойко. – Немецкая еврейка, ага, нах, такая... которая не на этом ихнем говорит, ну как его... а типа на немецком, бля.

– Не на иврите, – вклиниваюсь я в паузы. – На идиш.

– Ну да! – соглашается собеседник радостно и валится в штопор фамильной бабушкиной истории, в которой избыток очевидно невыдуманных деталей изобличает явную выдуманность. Сразу видно коллегу-сочинителя.

– ...так что против евреев я, бля, ничего не имею, – выходит он из штопора у самой земли. – Я, нах, против тех, ну этих, которые сами всех хотят иметь. Ты вот слыхал про такой Бильдербергский клуб, а? Во-во. Мне друг мой пиздато все про них объяснил. Друг мой, знаешь, может, Личо, бля, Джелли, пи-два, ты не в курсе?

Бровь у меня помимо воли ползет вверх. Я в курсе, бля нах, кто такой Личо Джелли. Ну то есть настолько в курсе, насколько про Личо Джелли вообще можно быть в курсе. Говорят, что он, юный итальянский фашист, во время войны нашел и прикарманил припрятанное от нацистов югославское золото, шесть десятков тонн. Говорят, что потом он частично поделился этим золотом с лидером итальянских коммунистов Тольятти, а тот – с маршалом Тито. Говорят, что он был лидером масонской ложи «Пропаганда-2», сокращенно П-2, которая контролировала половину итальянских политиков, медиамагнатов, финансистов и чекистов. Говорят, он то ли работал, то ли не работал на ЦРУ, то ли хотел, то ли не хотел устроить государственный переворот. Говорят, его арестовывали, и он сбегал из-под ареста. Говорят, он долго скрывался на одной из своих вилл в Уругвае. Говорят, он умер. Говорят, он вернулся и теперь пишет лирические стихи. Говорят, что если он заговорит, то рухнет полсотни мраморных репутаций. Сейчас Личо Джелли должно быть девяносто лет. Я могу представить себе многое, но мне трудно представить это фэнтези на мотив «Маугли»: гигантский девяностолетний паук мировой конспирологии, наставляющий на путь истинный молодое русское млекопитающее.

Я испытываю что-то вроде писательской зависти. Мой собеседник не только «учил матчасть». У него еще и отменная фантазия.

– Ну да, мы общаемся, – продолжает тем временем он. – Я, когда приехал, был на этот счет дурак дураком, но он мне глаза-то приоткрыл. Ты вот думаешь, Швейцария. А тут их главное гнездо и есть. Я, бля, этих швейцарцев терпеть не могу. Их, нах, надо только силой оружия...

Он хищно шевелит татуированными пальцами. Я ухмыляюсь, представив себе, как мой собеседник силой оружия разбирается со швейцарцами, которые, как известно, не воевали уже полтыщи лет и провели все это время в подготовке к возможным сражениям. Чуть не все мужское население резервисты, у которых дома в опломбированном ящике хранятся автомат и патроны; в каждом многоквартирном доме до недавнего времени по закону было обязательно атомное бомбоубежище; и даже шоссе проектировались как резервные ВПП для военных самолетов.

А впрочем, кто его знает. Он шустрый малый.

Моего собеседника зовут Николай Лилин. Мне, впрочем, уже шепнули, что он нисколько не Лилин, а возможно, и не Николай. Зато он точно автор написанной по-итальянски книги, которую очень крупное издательство серьезно намерено двигать в бестселлеры. В качестве автора завтрашнего бестселлера он и приглашен сюда, на литературный фестиваль в Беллинцоне, Итальянской Швейцарии.

Беллинцона – это кантон Тичино, пачка открыточных видов, засунутая между Альпами и свободным ремнем итальянской границы. Невысокие зеленые горы, на которых по утрам лежат призрачные клочья облаков. Глубокие озера со знаменитыми именами: Комо, Маджоре, Лугано. Крохотные городки с итальянскими красками и темпераментом, швейцарской аккуратностью и, увы, швейцарскими ценами.

Нейтральная территория. Удобное место для рискованных встреч.

Здесь столетиями встречались разные европейские этносы и культуры.

Здесь в сорок пятом группенфюрер Вольф встречался с мэтром шпионажа Алленом Даллесом, выторговывая сепаратный мир.

Теперь здесь встречаются со своими переводчиками писатели, представляющие экзотическую, с точки зрения швейцарцев, литературу. Год назад, кажется, были хорваты. Два года назад – мексиканцы. В этом году – русские.

Литературный фестиваль в Беллинцоне называется Babel, но автор «Конармии» тут ни при чем.

Имеется в виду Вавилонская башня. Babel по-английски – «Вавилон».

 

А что ты забыл в Швейцарии? – интересуется приятель. Приятель тоже пишет книги. Впрочем, в данный момент он ест жареную рыбу карп в московском кафе. Мир полон скрытых рифм: кафе называется «Нейтральная территория» и считается литературным.

Рыба карп лежит на боку. Вид у нее грустно-фаталистический, словно она трезво осознает свое место в мире.

Я хочу написать о том, почему русские не пишут мировых бестселлеров, говорю я.

Я ожидаю, что приятель спросит, при чем тут Швейцария. Про Швейцарию известно, что это страна банков, работающих, как часы, и часов, надежных, как банки. Про Швейцарию известно, что в ней делают офицерские ножи с миллионом несерьезных лезвий и крестиком на боку, про которые писатель Веллер сказал: если швейцарские офицеры похожи на свои ножи, то их можно ловить сачками. Но про Швейцарию как место силы русской литературы ничего не известно. Хотя там живет писатель Шишкин, лауреат Букера и «Нацбеста». А раньше жил писатель Набоков, у которого ни Букера, ни «Нацбеста» не было.

Однако приятель спрашивает о другом.

Как это русские не пишут бестселлеров? – возмущается он. – Набоков? Достоевский? Булгаков? Солженицын?

Это было давно, качаю я головой. А меня интересуют последние двадцать лет литературной свободы и невообразимой прежде легкости проникновения в профессию.

Приятель задумывается и медленнее пережевывает рыбу карп.

Пелевин? – предполагает он. – Акунин? Маринина? Улицкая?

Я снова мотаю головой. Есть разница между теми, кого просто переводят и издают за границей, и теми, кого переводят и продают огромными тиражами. С первыми у нас все неплохо. Вторых у нас нет. У нас нет своего Кинга и Роулинг. Ну ладно, их вообще почти ни у кого нет; но у нас также нет своих Памука или Уэльбека, Переса-Реверте или Мураками, Льосы или Рота, Рушди или Эллиса. Своего Питера Хёга, который пишет странную историю про Смиллу и ее чувство снега в Дании, не сказать чтоб литературной сверхдержаве, и Смилла катапультируется в мегабестселлеры. Своего Альберта Санчеса Пиньоля, который сочиняет еще более странную историю про заброшенный маяк, атакуемый негуманоидами-лягушанами, и лягушанов немедля переводят то ли в тридцати пяти странах, то ли на тридцать пять языков.

Gettyimages/ Fotobank
Gettyimages/ Fotobank

Новейшая русская литература, говорю я, знает много гитик, но не знает мирового коммерческого успеха.

Можно подумать, так только с литературой, сварливо говорит приятель, отодвигая останки рыбы карп. Можно подумать, весь мир ломится в кино на русские блокбастеры. Или втыкает себе в уши русский рок.

Но я не согласен с приятелем. Глупо спрашивать, почему мы не становимся лидерами там, где у нас никогда и не было прецедента успеха. Блокбастеры, коммерческое кино – это огромная и сложная индустрия. Это гигантский бюджет. Это высокие технологии, которых мы не освоили. Это суперпрофессионалы, на которых у нас не учат. Мы же не удивляемся, что у нас не больно-то делают автомобили класса люкс или истребители пятого поколения. Блокбастер – это истребитель пятого поколения. Если вдруг появляется кто-то, умеющий, кажется, блокбастеры конструировать, – его, как Бекмамбетова, просто перекупает Голливуд. И русский рок никогда не конкурировал с англоязычным. И русский поп – тоже. И, кстати, никакой другой.

Но литература – совсем другое дело. Мы со школы привыкли считать, что уж с ней-то у нас все ОК. Литературе не нужен гигантский бюджет. Не нужны высокие технологии. Литература – это очищенный и концентрированный нарратив. Голая история плюс мастерство рассказчика. Теоретически, для того чтобы написать роман века или хотя бы хит года, не требуется почти ничего. Даже «Макинтоша» с наворотами. Питер Хёг писал про свою Смиллу карандашом по бумаге. Литература – самый прямой способ коммуникации одного человека с другими людьми и одной нации с прочими нациями.

Мне интересно, почему ни один русский уже давно не делал эту коммуникацию действительно массовой, и можно ли тут ждать новостей.

 

Я еду в Беллинцону потому, что фестиваль Babel видится на редкость точным слепком взаимоотношений нынешней русской литературы с миром. Babel – это маленькое, камерное, буквально семейное предприятие. Его устроители – молодая красивая пара, местный уроженец Ванни и его лондонская подруга Анна с маловероятной фамилией Лидер. Его «стафф» – тоже неизменно красивые юноши и девушки с беджами, все время оказывающиеся сестрами, кузенами и школьными приятелями друг друга.

На Babel странный набор русских гостей. Тут есть, скажем, Людмила Улицкая. Есть, конечно, Михаил Шишкин. Есть Рубен Гальего, человек с героической биографией: внук главы испанской компартии, почти парализованный инвалид, который мыкался все детство по детдомам, но в итоге начал писать поражающие жизнелюбием автобиографические книжки; сейчас живет в Нью-Йорке, женат в третий раз, и его ребенку восемь месяцев. Есть мой новый друг Лилин, про которого на сайте Babel сначала было написано макабрическое: он-де происходит из какого-то siberian tribe; позже сибирское племенное происхождение отменили и честно прописали приднестровские Бендеры.

Есть Андре Макин, русский лауреат Гонкура, давно живущий во Франции, пишущий по-французски и не переведенный на родной язык.

Впрочем, Макина нет, не приехал.

Вопрос, почему русские не пишут международных бестселлеров, я задаю своим мало-мальски литературным собеседникам давно и слышу множество вариантов ответа. Писатели считают, что их плохо продают издатели и агенты. Агенты и издатели считают, что писатели пишут не то, что можно продать хорошо. Все дружно считают, что мы слишком экзотические. Или что мы недостаточно экзотические. Или что степень нашей экзотичности никого не колышет, а просто на русскую литературу у иностранных издателей установлена негласная квота.

В Москве я говорю об этом с Юлей Гумен и Наташей Смирновой – едва ли не первыми людьми в России, которые сделали занятие литагента своей единственной профессией. У агентства Goumen & Smirnova в клиентах половина актуальной русской прозы, и, конечно, они пытаются продавать ее на Запад. Я перечисляю им ответы, известные мне. Они комментируют, загибая пальцы.

Да, агентов и впрямь мало – но потребности крошечного рынка потенциально экспортных книг они покрывают вполне.

Да, квота существует – в англоязычном мире доля переводной литературы составляет два процента, хоть ты тресни, но это для всех два процента, не только для русских.

Да, есть еще проблема с переводами: хорошие переводы с русского дороги, и издатели скупятся, а государственных программ финансовой поддержки перевода, как во многих странах, у нас нет; на частном уровне это начинают делать Фонд Прохорова и Academia Rossica, но этого явно мало.

Да, западный издатель и читатель, кажется, ждет от русских писателей не вполне того, что они предлагают. Чего ждет? А все того же: баня, водка, гармонь, лосось, черная икра, застенки, мороз-мороз, хохлома; они хотят слышать, как русские, поднимая тост, говорят na zdorovye. А чтобы их переубедить, надо уметь писать грамотный мейнстрим, а у нас почти не пишут грамотного мейнстрима. У нас либо downmarket – коммерческий продукт довольно низкого качества, который не востребован на Западе, либо high-brow – интеллектуальная, труднопроницаемая проза, которая бестселлером по определению стать не может.

И как писать, чтобы тебя читали, у нас не учат. Никаких тебе курсов «криэйтив райтинг», как в любом заштатном западном вузе.

...Только я не думаю, что курсы «криэйтив райтинг» все чудесно изменят. Вопреки распространенному даже среди профессионалов мнению настоящий бестселлер – это не индустриальный продукт, а штука ручной выделки.

Gettyimages/ Fotobank
Gettyimages/ Fotobank

Бригада грамотных маркетологов с хорошим бюджетом может, конечно, втюхать намеченной таргет-груп хоть телефонный справочник. Но то, что выходит за пределы этой самой таргет-груп, то, что инициирует цепную реакцию, меняет моды и влияет на умы, – это всегда немножко магия. Немножко иррацио. Немножко «черный лебедь», по определению бизнес-философа Нассима Николаса Талеба: поворотное событие, абсолютно непредсказуемое до и представляющееся абсолютно логичным после.

Даже одноклеточный «Код да Винчи» кажется неизбежным хитом только задним числом: сотни сочинителей до Дэна Брауна спекулировали на подобную тему, но никто не сорвал банк.

Даже поттериана Джоан Роулинг: это сейчас непонятно, как наши дети жили без Гарри, который – как бренд – сегодня оценивается в пятнадцать миллиардов фунтов. Но у тех двенадцати издательств, которые в свое время благополучно отфутболили первую, написанную в кафе рукопись Роулинг, были, я уверен, титановые аргументы.

«Черные лебеди» – это верное определение.

Талеб написал о «черных лебедях» книгу, и она стала бестселлером.

 

Лежащая в горсти открыточных гор Беллинцона – хоть и итальянская, но Швейцария. В Швейцарии не должно быть «черных лебедей»: банкам и часам сюрпризы противопоказаны. Зато в Швейцарии бывают темные лошадки. Я разглядываю своего нового, а как же, друга Николая Лилина, автора бестселлера завтрашнего дня, и он нравится мне все больше.

Лилин рассказывает, как приглашал в свой дом (он женат на итальянке и живет под Турином) солистов русского балета.

– Это же сверхлюди! – говорит он с нежностью. – Они так движутся, нах, как привидения, как ебаные касперы!

Еще Лилин рассказывает про свой жизненный путь. Его жизненный путь опровергает известный постулат о том, что время не резиновое. Биография Лилина вмещает раза в четыре больше событий, чем должна. Он ребенком стаскивал с убитых молдаван бронежилеты в Приднестровье. Он добровольцем участвовал во второй чеченской. У него первая ходка на зону была в тринадцать. Он родом из Сибири, и все его мужские предки были пацанами, по сравнению с которыми Аль Капоне бойскаут, а каморра с коза ностра должны, говорит он, сосать у них, не нагибаясь.

Слева на шее у него «тыкуха» (он явно пижонит этим лагерным термином): на фоне креста раскрытая книга, в ней – «Не бойся, не проси, не верь». На пальцах у него кресты и сердца, перстни судимости, которых, по моим дилетантским прикидкам, хватило бы трем матерым ворам в законе для выхода на заслуженную пенсию. На одном предплечье у него кошачья морда в кепке, а под ней перекрещенные нож и маузер. На другом – китайский дракон...

Я смотрю на него с нежностью, почти как он – на касперов русского балета. Я хотел бы прочесть его книгу автобиографических рассказов, да жаль, что она существует только на итальянском. Он прекрасный и знакомый персонаж. Он, конечно же, Хлестаков, Хлестаков-апгрейд, дитя новой России – со своим резиновым временем, со своей войной и зоной, с другом Личо Джелли и с угрозами исламистов, из-за которых он, оказывается, по Италии без оружия не ездит.

Gettyimages/ Fotobank
Gettyimages/ Fotobank

Гоголь написал про Хлестакова отличную пьесу, но она не стала мировым бестселлером. Я не исключаю, что, когда за перо берется сам Хлестаков, его шансы куда выше.

В Москве я спрашивал о том, почему русские не пишут международных бестселлеров, Сашу Гаврилова. Гаврилов, франт с мушкетерской бородкой, пристрастием к шейным платкам и буйной энергией завзятого бретера, – из той редкой породы людей, которых я для себя окрестил литтехнологами. Редактор «Книжного обозрения», создатель журнала «Что читать», изобретатель Книжного фестиваля в ЦДХ, соучастник множества премиальных затей, немного критик, немного литагент, вездесущий и неуловимый.

Саша, говорил я, ответь мне на этот дурацкий вопрос.

– Это совсем не дурацкий вопрос, – откликался Гаврилов. – Мы же знаем времена, когда некоторые русские писатели конвертировались и продавались очень даже неплохо, а? Какие-нибудь господа Толстой и Достоевский. И даже потом, в советские годы – был же Солженицын. А теперь совсем перестали. Почему так? Я думаю, дело в тех вопросах, которые ставит литература. Вот, например, вопрос, который ставил Федор Михайлович, – можно ли тюкнуть противную старушку топором по голове в видах личного обогащения или всеобщего счастья? – был понятен и актуален для множества людей в Париже, Лондоне, Берлине и даже такой дыре, как Лиссабон, а позже – в Мехико, Пекине или Торонто. То есть русская литература тут совпадала с мировой повесткой. Во времена СССР мировая повестка была в огромной степени левой – и поэтому наша литература опять с этой повесткой пересекалась. Сегодня русская литература существует совершенно вне мировой повестки. Как и вся Россия, собственно. Мы инкапсулировались. Закрылись. Мы на самом деле глубоко провинциальны. Нам на самом деле неинтересно ничего вокруг. Нас занимают свои вопросы. Которые, в свою очередь, не занимают больше никого и ни в какой повестке не значатся. Например, вопрос о том, хорошо или нет собирать червяков на грядках, – как у множества русских литераторов, зациклившихся на теме своего советского детства. Или о том, хорошо или все-таки не очень бить черножопых на рынках, как у Распутина в недавней повести.

Я киваю, хотя, по-моему, магистральную тему современной русской литературы стоит сформулировать иначе.

Едва ли не всякий русский сочинитель, приподнявшийся над уровнем плинтуса и Даши Донцовой, принимается немедленно выяснять отношения – даже не с русской Властью, как принято думать, а с самим механизмом функционирования русской Истории. Он пытается установить, почему этот механизм после любых сотрясений и в любом антураже – при государе императоре и большевиках, во времена семибанкирщины и братковских разборок или во времена чекистов и гламурных бутиков – с упорством шарманки разыгрывает одну и ту же пьесу, финал которой печален для гражданских свобод и прогресса, индивидуального преуспеяния и процветания державы, прочности быта и чувства собственного достоинства.

Он надеется понять, можно ли изменить сюжет этой пьесы в целом – а если нет, то можно ли добраться до индивидуального хеппи-энда, оставшись русским, не погибнув и не потеряв лица.

И – независимо от собственных убеждений и темперамента – получает на удивление схожие ответы. Что по-настоящему изменить ничего нельзя, а уцелеть и даже не поступиться принципами можно – поскольку играющая бесконечную пьесу машинка работает бесперебойно, но хреново. Как любая русская техника для массового применения.

Это коллизия, которая так или иначе занимает Сорокина и Быкова, Иванова и Рубанова, Минаева и Слаповского, Кабакова и Акунина, Юзефовича и Прилепина и многих, многих других.

Это интересная коллизия, она крайне важна для процентов пяти российского населения – я склонен думать, лучших пяти процентов, но, сдается, малоинтересна и остальным девяноста пяти внутри, и всем вовне, за исключением славистов и кремленологов.

...На книжной ярмарке в Нью-Дели, где Россия была главным гостем, а рассчитывающие на контракты издатели-индусы с фамилиями вроде мистер Супрастин или мистер Сушил Весла потерянно бродили между русских селебрити, я был свидетелем спора писателя Веллера и писателя Прилепина.

Веллер и Прилепин ночью сидели в ресторане индийского отеля. Они пили водку и спорили. Они спорили о том, собирался ли Сталин первым напасть на Гитлера. Веллер утверждал, что да. Прилепин настаивал, что нет. Веллер был логичен и неотвратим, как поступь римских легионов. Прилепин играл за русскую душу. Логика была ему не нужна.

– Почитайте Марка Солонина, молодой человек, – рубил Веллер, медленно наливаясь холодным бешенством без единой мускульной дрожи в лице.

– Да плевал я на Солонина! – парировал Прилепин. – Я не ве-рю! Не верю, и все!

Они допили водку, ни в чем друг друга не убедили и пошли по номерам. Я смотрел в густую жаркую ночь индийского января. Мне было грустно. Только что два талантливых и милых мне русских человека долго и ожесточенно спорили из-за того, чего никогда не было. Совсем не замечая лежащей вокруг огромной и разной страны – с историей, уходящей за горизонт событий, с населением, перевалившим за миллиард, с такими страстями, что Шекспир мог бы нервно курить в углу. Я приехал в Нью-Дели из Мумбаи, я видел эту страну из окна поезда и немножко живьем, и увиденное меня поразило. Я думал, что британец Дэнни Бойл тоже мог бы ночь напролет спорить здесь с каким-нибудь компатриотом о том, хотел ли Черчилль развалить империю. Но Дэнни Бойл вместо этого снял в Мумбаи «Миллионера из трущоб», и его посмотрел весь мир, и ему дали «Оскара».

Gettyimages/ Fotobank
Gettyimages/ Fotobank

В Беллинцоне на книжном фестивале Babel поздравляли с днем рождения Рубена Гальего. Он сидел в своем высокоточном, умном инвалидном кресле. Он был умен, обаятелен и красив, и молодая жена смотрела на него с любовью, качая на руках ребенка. Рубена поздравляли Шишкин, и Улицкая, и Ванни с Анной Лидер, и их красивые кузены и кузины. Всеобщий друг Лилин, который чем дальше, тем больше кажется мне хорошим парнем (что, конечно, означает: он талантливый профессионал), приобнимал его за плечо. Я смотрел на них и думал, что передо мной сейчас олицетворенные модели, разные варианты отношения русской литературы с миром.

Модель Шишкина: алхимический брак Достоевского и постмодерна; высокооктановая эрудиция плюс исторически закрепленный за нами мотив мирового страдания.

Модель Улицкой: темы, которые принято называть общегуманистическими; отчетливо женская – а Россия, известно, женственна – интонация; ровное уважение к тем, кто проявляет интерес, способность поговорить с ними, например, про Ходорковского, но твердое намерение думать и заботиться о своем.

Модель Гальего: тот же гуманизм, только на личном страшном опыте, почти шаламовском; гуманизм, возведенный этим страшным опытом в степень; цепляющий за душу, но в больших дозах труднопереносимый.

И даже модель обаяшки Лилина: очаровательное самозванство, уходящее корнями к Лжедмитрию и детям лейтенанта Шмидта; готовность рассказать европейским издателям и критикам о России все то пряно-шокирующее и ужасно-волнующее, чего они втайне желали, но не смели надеяться.

Мне милы все эти модели, даже лилинская. Просто среди них нет одной, милой мне еще больше. Модели «игра на равных» – при том что каждый остается собой. Чтобы собственные ответы – но на общие вопросы. Чтобы своя позиция – но в доступной другим системе координат.

В Москве я задавал свой вопрос про давно не пишущих международные бестселлеры русских Леве Данилкину – может быть, единственному критику в стране, влияющему не только на репутацию, но и на коммерческую судьбу авторов.

– Знаешь, – говорил мне Лева, – современное состояние русской литературы можно описать словосочетанием «блестящая изоляция». Она эндемик, со всеми плюсами и минусами этого статуса. Она развивается не по тем законам, которые работают практически везде. Скажем, «высокая литература» в отечественном варианте главным образом занимается исследованием общества, кодированием национальной идеологии и проектированием образа будущего. И я считаю, плюсов у эндемичности больше, чем минусов. Русская словесность сохраняет оригинальность. Хотя при этом внутренний престиж отечественной литературы в обществе колоссально упал по сравнению с советским временем. Безусловно, чтобы преодолеть ощущение собственной неуспешности, провинциальности и невостребованности, русской литературе очень нужен какой-то глобальный хит – как «Лолита», как «Мастер и Маргарита», как «Живаго» ну или хотя бы как «Архипелаг ГУЛАГ». Хит – и Нобелевская премия русскому автору. Разумеется, крайне сложно выйти на сверхзатоваренный англо-американский рынок бестселлеров; разумеется, практически нереально пробить современному русскому писателю Нобелевскую премию; однако и глобальный хит, и премия могут произойти. И если хотя бы один «черный лебедь» все-таки вылетит, за ним может последовать целая стая.

Мы переглядываемся, опознавая друг в друге членов ложи имени Н. Н. Талеба. Разве что, думаю я, вместо словосочетания «блестящая изоляция» я бы использовал словосочетание «нейтральная территория». Нейтральная между былой ролью универсального заменителя религии, политики и философии – и ролью ни на что не претендующего шоумена. Между реставрацией автономной, замкнутой системы координат – и прорывом в общую. Между работой исключительно на внутренний рынок (видит Бог, достаточно большой) – и возможностью увидеть физиономию русского сочинителя на билборде в Лондоне и Мадриде. Или его фамилию в титрах голливудского фильма.

Между – хрупкий баланс, заставляющий щуриться и высматривать в небе «черных лебедей».

 

Я уезжаю из Беллинцоны.

Вчера вечером был прощальный банкет. Русских писателей на нем оставалось всего ничего. Русские писатели уже успели разъехаться по нерусским направлениям. Улетел в Нью-Йорк Гальего. Убыла в Милан Улицкая. Отправился в Цюрих Шишкин. Впрочем, неизменный Николай Лилин успевал за всех, чертиком из табакерки возникая в каждом уголке ресторанного зала, в любой из маленьких компаний, на которые привычно разбились гости. За одним из длинных, как на грузинских застольях, столом я оказался слева от него и напротив человека, как две капли похожего на Клинта Иствуда. Иствуд мило болтал с Ванни и Анной Лидер. С красивыми кузенами и кузинами. С энергичными мамами и благообразными патронами из мэрии. Иствуд делал комплименты русским гостям, наличным и отсутствующим: точные и тонкие комплименты. Иствуд расцеловал всех в щеку и откланялся. А кто это был? – спросил я. И тут выяснилось, что никто не знает этого человека. Даже Лилин, который уже знает всех. И я подумал, что человек, похожий на Клинта Иствуда, скорее всего, и был Клинт Иствуд. А значит, не исключено, что завтра кому-то из русских гостей позвонят из Голливуда и предложат контракт на шестизначную сумму.

Сегодня утром быстрые суставчатые пальцы поездов тасуют колоду открыточных видов кантона Тичино с шикарным шулерским треском. Я сажусь у окна. Я смотрю на виноградники. На крепенькие, по-апеннински румяные городки. На покатую, поросшую жесткой курчавой зеленью мускулатуру гор, встающих из спектрально-синих озерных ванн.

Я прихлебываю пиво, стоящее примерно как фальшивый «ролекс» в московском подземном переходе и фальшивое примерно настолько же. Я думаю о том, за каким лешим мне так уж хочется, чтобы русские писали международные бестселлеры. Если, конечно, вывести за скобки праздничную галлюцинацию собственной межконтинентальной славы. С Голливудом и контрактом на шестизначную сумму.

Не то чтобы меня так увлекал международный престиж державы. Но да, мне кажется правильным, чтобы мою страну опознавали в иных краях не только по фамилии тефлоново-баллистического премьера, но и по именам пары-тройки знаменитых писателей. Я не думаю, что эндемики русской культуры особенно пострадают от такой перемены. Вряд ли культура Дании сильно потеряла оттого, что фамилию копенгагенского затворника Хёга выучили многие иностранцы, а фамилию датского премьера не вспомнит ни один.

И еще мне кажется, что за последние десятки лет мы аккумулировали страшный и страшно интересный опыт. И мне кажется правильным суметь увлекательно рассказать о нем остальным.

И кажется также, если этот рассказ будет услышан и оценен, станет гораздо легче полагать, что твое ощущение принадлежности к большому, сложному и общему пространству не самогипноз, а так оно и есть на самом деле.

Я допиваю свой поддельный «ролекс». Я хожу на нелегальные перекуры в поездной сортир. Странным образом в поездах страны, где специальная мусорная полиция строго надзирает за тем, чтобы граждане правильно рециклировали отходы, все сортиры – варварского прямого слива. Странным образом это обнадеживает.

Мысли упорно сбиваются в эгоистический регистр. Когда я дребезжу чемоданными колесиками по плитке очередного вокзала, в голове у меня уже проматываются как минимум три идеи, соблазнительно похожие на идею международного хита.

У меня еще много времени; долгий кружной путь через Европу; вполне достаточно, чтобы покрутить все три так и эдак, чтобы одна из них начала казаться все более привлекательной; в ней, кажется, есть все что надо: национальный колорит и здоровый космополитизм, соответствие жанровым ГОСТам и безуминка ноу-хау; чем не заявка на бестселлер, чем не универсальный, конвертируемый, вполне себе международный ответ на рыночный вызов?

У меня еще много времени до Шереметьева-2, где на стойке погранконтроля с запаянной в стекло девушкой-блондинкой универсальные международные ответы заканчиваются и начинаются проклятые русские вопросы.

Девушке не нравится мой латвийский негражданский паспорт. Ей трудно поверить в подозрительно конвертируемые вещи, имеющие одинаково свободное хождение по ту и по эту сторону занавеса. Девушке не нравится, что у виснущей на моей руке пятилетней дочки подданство РФ и годичная шенгенская мультивиза. Ей сложно согласиться с тем, что сделанное в России может вступать в столь ранние, тесные и вольные отношения с зазеркальем.

Она снимает трубку и звонит в инстанции, более сведущие в запутанных отношениях миров. Она холодно сообщает мне, что разговаривает не со мной, когда я пытаюсь сбивчиво изложить ей свое видение этих отношений. Она, кажется, смотрит на меня одновременно в фас и в профиль, даже когда не смотрит вовсе.

Через сорок минут я, волоча дочку на сгибе локтя, пересекаю госграницу с отчетливым чувством, что мне стерли одну операционную систему и инсталлировали другую, попутно переформатировав жесткий диск. Я знаком с этим чувством.

Это чувство возвращения домой.

Но одну, лучшую из тех трех идей я, кажется, все-таки запомнил.С