Фото предоставлено автором
Фото предоставлено автором

Ираклий Бузиашвили, 36 лет, эндокринолог, Нью-Йорк

Девять лет назад я уехал из России. В Америке уже давно жил мой старший брат — он уехал из Москвы в 94-м, — и вопрос о том, когда уедем мы с родителями, висел в воздухе. С 96-го года у меня была гринкарта и другие необходимые документы, но я находил какие-то отговорки, чтобы не уезжать: сначала я учился в Московской медицинской академии (сейчас это опять 1-й Мед, как в старые добрые времена), потом там же в ординатуре, потом уехал на стажировку в Германию и поступил в аспирантуру. В 2005 году в Москве я защитил кандидатскую, и тут родители меня поставили перед фактом: они уезжают и мне нужно решать, еду я с ними или нет.

Как и все родители, они говорили, что хотят уехать ради детей: мы с братом оба врачи, и они считали, что карьеру нам лучше делать в Америке. Ну и ради стабильности — были все эти разговоры о том, что в России жизнь как на пороховой бочке. Лично я не считал, что нам так прямо уж надо уезжать, но не представлял, что они уедут к брату, а я останусь один в Москве. В общем, семейные узы оказались сильнее моего желания остаться в России.

В мае я защитился, а в июле уже был тут. До этого я часто бывал в Америке, навещая брата: оставался у него на месяц или два на летних каникулах. Я знал много и о стране, и о том, что мне предстоит делать как врачу и какие стадии нужно пройти для того, чтобы устроиться на работу.

Приехав, я пошел по пути сотен тысяч людей, которые приезжают в Америку с дипломом врача. Нужно было сдать довольно сложные многоступенчатые экзамены, которые тестируют почти весь университетский объем знаний. Американцы эти экзамены тоже сдают, но им легче: они проходят этот материал в институте. В России же, по крайней мере в 90-е годы, когда я учился, медицинское образование очень сильно отличалось от американского — прежде всего подачей информации и углом, под которым она подавалась. Окончив российский вуз, ты выходишь с багажом знаний, которые не вполне понятно как применять. В Америке же эту информацию дают в другом ракурсе и, что главное, с первого курса объясняют, зачем она нужна. В России мы учили фундаментальные предметы — анатомию, физиологию, биохимию. Это основа медицины, но никто не объяснял, зачем мы их учим и как их можно применить. В Америке же тебе говорят: это нужно знать, потому что при таком-то заболевании нарушается то-то и то-то, и поэтому мы вам даем эту информацию. Не ради абстрактного знания, а потому что это нужно в клинике. И так с первого дня учебы в институте. Кроме того, в России мы проходили кучу общих предметов, которые не нужны совсем, типа политологии.

Отдельная история — это экзамены, которые в России тестируют способность запомнить информацию, а в Америке — способность понять ее и применить в клинике. Тебя не спрашивают, какое вещество идет в цикле Кребса после ацетона или ацетальдегида, но задают вопрос, что делать, если к тебе поступает пациентка, у которой в крови повышены такие-то показатели. Тут ты должен вспомнить биохимию и понимаешь, зачем она тебе нужна.

Экзамены я сдавал до конца 2006 года, потом полгода проработал в лаборатории, а в 2007-м пошел в резидентуру. Когда я приехал, я был чуть старше американских выпускников: я окончил институт шесть лет назад, успел пройти ординатуру по эндокринологии в Москве и защититься. Поэтому все считали меня очень умным и опытным (знаний у меня, может, было и больше, но опыта никакого).

В первый же день меня отправили работать в реанимацию: для меня это был стресс и удар, первый месяц я был в ужасном состоянии и не понимал, что делать и куда идти. Дело в том, что ординатор в России и резидент в Америке — совершенно разные вещи. В Москве после двух лет ординатуры я стал эндокринологом. В Америке ты не можешь стать эндокринологом, не пройдя трехлетний курс внутренних болезней, то есть терапию, а потом не отучившись еще два года в эндокринологии. Таким образом, помимо экзаменов мне пришлось провести еще пять лет резидентуры и специализации, из которых большее время я занимался не моей узкой специальностью, но всей терапией.

Объем работы в американской больнице гораздо больше, чем в России (я сравниваю с тем, как это было десять лет назад, когда я был ординатором). В России ординатор пишет бумажки и минимально участвует в лечении. Все решения принимают врачи, а ты заполняешь истории болезни и выписываешь рецепты, придуманные не тобой. Или перевозишь пациента с одного этажа на другой. А в Америке ты врач. Да, тебя направляют и поправляют, за тобой присматривают, но при этом на тебе вся работа. Когда я проходил ординатуру в Москве, мой рабочий день начинался в 9 утра. Мы шли на 10 минут на утреннюю конференцию, потом она заканчивалась, мы пили чай, болтали, ели. В 10 я шел к пациентам (человека три-четыре), мерил им давление, спрашивал, как они себя чувствуют, писал дневники, и в 12 часов был свободен.

Тут с первого дня у тебя 12 пациентов, и ты делаешь для них все: ты постоянно с ними, ты сопровождаешь их на разные исследования, назначаешь лекарства и анализы, сам берешь кровь и проводишь другие процедуры. Пациенты гораздо тяжелее. Только в России пациентов с диабетом кладут в больницу, и отделение эндокринологии представляет из себя санаторий, где люди с не очень высоким сахаром лежат по три недели. На это санаторно-курортное лечение уходят огромные деньги, силы и человеческий капитал.

Одним словом, первый день в реанимации с людьми на грани жизни и смерти очень сильно отличался от моей работы в ординатуре. Еще в России обсуждал с родственниками сериал «Скорая помощь» и говорил, что не понимаю, как так можно работать: там Клуни и Маргулис все время бегают, ничего непонятно, кругом миллион людей, и непонятно, как в такой обстановке можно кого-то лечить. Оказалось, все ровно так и есть: приемные отделения переполнены огромным количеством людей, в метре от тебя еще несколько пациентов и врачи, и все они говорят. Все это напоминает американскую фондовую биржу, где все орут и непонятно, как ухитряются друг друга слышать.

Конечно, за время работы было много интересных случаев. Однажды в больницу поступила женщина лет пятидесяти с желудочно-кишечным кровотечением: ее рвало кровью. Оказалось, она из секты свидетелей Иеговы, где запрещено переливание крови. Гемоглобин у нее около 50, при норме 120. Она мне запомнилась тем, что выкарабкалась, несмотря на две остановки сердца. Бывали очень тяжелые пациенты — в России я таких никогда не видел. Многие говорят о продвинутой американской системе здравоохранения, но это не совсем так. Бывают люди, которые будто живут на другой планете и не видят врачей десятками лет. Однажды привезли мужика, у которого нога до середины голени была черная и совершенно сухая. Он жил так как минимум полгода, и привезли его, когда начались действительно нестерпимые боли.

Мой рабочий день начинается в 7 утра, а в 7 вечера я ухожу с работы. Хирурги приходят в 6, гинекологи — в 5.30. Связано это с объемом работы: если ты резидент, у тебя очень много пациентов, если ты врач, твой доход просто зависит от их количества. У врачей всегда очень много работы, и они приходят рано, чтобы не сидеть до глубокой ночи. Чтобы уйти в 6–7, они приходят в 6–7. Естественно, московский образ жизни, когда людям завтра на работу, а они до двух ночи сидят в кафе и разговаривают, тут не очень применим: если ты будешь сидеть до 2 часов, а потом в 7 встанешь, хватит тебя на неделю. К тому же тут врачи очень часто работают без выходных. Кроме того, Америка гораздо более ориентирована на семейные ценности: люди проводят гораздо больше времени с семьей, а не с друзьями и знакомыми.

Сейчас, спустя 9 лет, я не могу однозначно ответить на вопрос, жалею ли я об отъезде или нет. Мои ближайшие родственники рядом, я работаю эндокринологом — как и хотел еще с 4-го курса института. У меня своя практика в основном с русскоговорящими пациентами в Бруклине и англоговорящими на Манхэттене. И эти два фактора — семья и работа — всегда были определяющими в вопросе, где жить.

Но головой я больше чем на 50% все равно живу в России. За девять лет я не стал американцем и гораздо больше ощущаю себя живущим там, в России, и приезжающим сюда на работу. Я даже называю себя гастарбайтером. У меня есть круг общения, но нет такой дружбы, как в Москве, поэтому я регулярно туда езжу и вижусь со своими друзьями. В ближайшее время я, естественно, отсюда не уеду, но через годы, может, даже десятилетия не исключено, что вернусь. Мне гораздо комфортнее в России, чем тут, если не брать во внимание работу, стабильность. Теоретически, если бы мои близкие были в России, и найди я работу с той же зарплатой, что и тут, я бы, наверное, переехал. Наверное, я бы даже не учитывал доход, если бы мои ближайшие родственники были в Москве. Антона Носика, который сначала уехал из России в Израиль, а потом вернулся, в одном интервью спросили, зачем он это сделал. И он ответил: когда я приехал в Москву, в моей голове были три слова — «Это моя страна». Как бы пафосно это ни звучало, твоя страна — это зона твоего комфорта. Когда люди говорят на твоем языке, когда у них такое же прошлое, как у тебя, когда они тебя понимают. Из этого для меня складывается моя страна. Я приезжаю в Москву и сразу понимаю: я дома. Читать дальше >>

Ираклий Бузиашвили
Ираклий Бузиашвили

 

Фото предоставлено автором
Фото предоставлено автором

Мустафа Насреддинов, 40 лет, реаниматолог, Солт-Лейк-Сити, США

Я родился в России чуть больше сорока лет тому назад. После школы я поступил в медицинский институт в Москве. Это произошло еще в Советском Союзе, а учиться я начал в относительно независимой России: падение СССР пришлось на первый курс.  Отучившись шесть положенных лет, решил стать хирургом и после окончания института попал в интернатуру в Москве.

Это была середина 90-х — нормальное современное клиническое образование в России получить было очень тяжело. Время было непростое: бесконечные перемены, дефолт и прочее. Система здравоохранения стала довольно сильно шататься, и в первую очередь это отразилось на образовании — на том, сколько времени уделялось студентам и интернам. Тогда я решил поехать учиться за границу. Какое-то время думал про Германию, но мне тогда показалось, что проще поехать в Америку. Еще когда я был на 6-м курсе, в Москве открылось отделение Каплана — частной американской организации, которая готовит студентов к сдаче разных экзаменов, в том числе на медицинскую лицензию в США. Я решил попробовать, стал заниматься и сдал экзамены (для чего пришлось ехать в Польшу). После этого собрал по знакомым и родственникам какие-то деньги и в конце 99-го года уехал в Америку.

Тут надо сказать, что для меня конец 90-х был совершенно жутким временем, и из Москвы я уезжал в состоянии ужасной депрессии, с ощущением полной безнадеги. Я совершенно не понимал, что со мной будет дальше. Одним словом, отъезд был отчаянной попыткой снова почувствовать землю под ногами.

В аэропорту меня удивило, насколько безразличны ко мне пограничники — они поставили штамп и сказали: ну давай, двигай. Меня встретили знакомые, мы сели в автомобиль и поехали к ним домой. Первое, что мне бросилось в глаза, — это масштаб. В Америке все было намного больше: стиральные машины, автомобили, дороги, порции в ресторанах. Еще мне казалось, что все будут потрясены, узнав, что я только что приехал из «экзотической» России. Но никого это не удивляло, потому что тут все откуда-то приехали. Теперь я и сам этому не удивляюсь.

Я прилетел в Нью-Йорк, и там нашлись знакомые, которые меня приютили и помогли на первых порах. Я сразу начал искать резидентуру: без учебы там я не смог бы начать независимую практику.

Так как ни денег, ни работы у меня не было, я поехал в первое попавшееся место и оказался в маленьком провинциальном городке — фактически деревне — на юго-западе штата Виргиния.

Резидентура — это такое место, где, с одной стороны, тебе платят зарплату, а с другой — за тобой наблюдают и учат старшие товарищи. В те годы рабочий день для резидентов был ненормированным, и первый год я работал чуть ли не сто часов в неделю. Было очень тяжело с языком. Юго-запад Виргинии — это, конечно, не далекий американский юг, и все же акцент там довольно сильно отличается от классического среднеамериканского. Первый месяц я просто не мог понять, о чем говорят люди, и использовал своего товарища-интерна в качестве переводчика с английского на английский.

В Москве я занимался хирургией, а тут оказался в отделении семейной медицины, что для меня было неплохо: эта специальность дает очень широкий кругозор — от педиатрии до взрослой медицины — и ты быстро понимаешь, как устроена американская система здравоохранения.

Через три года я закончил резидентуру и решил, что хочу заниматься общей медициной (в России это называется общая терапия). Особенно я заинтересовался реаниматологией (critical care). Нужно было снова идти в резидентуру — на этот раз по общей медицине или медицине внутренних болезней. Мои три года в семейной медицине засчитали как первый год, поэтому получилось не три года, а два. Я остался в том же городе, в той же больнице, но перешел в резидентуру внутренних болезней (Internal Medicine).

Окончив ее, я подал документы в fellowship (следующий уровень после резидентуры). Процесс поступления в fellowship выглядит так: ты подаешь документы в несколько мест, ездишь на интервью, а потом по сколько-то-балльной системе оцениваешь программы, которые ты посетил. Одновременно тебя тоже оценивают, а потом происходит так называемый match, когда компьютер пытается оптимальным образом свести кандидата и программу, в которой он будет учиться. Я был уверен, что поеду обратно в Нью-Йорк — веселый город, где у меня много знакомых. Но среди мест, куда я подавал документы, был Университет Юты. Я сделал это скорее из приключенческих соображений: тут горы и замечательное катание на горных лыжах, а я как раз полюбил кататься и подумал, что заодно посмотрю на красивые места. Приехал я без всякого желания присваивать этой программе какой-то балл — и тут же полюбил это место, программу и людей, которые в ней работают. Я поставил их первым номером, а они меня тоже, как оказалось, полюбили. Так мы счастливо соединились в 2006 году.

Так я переехал в Юту и начал трехлетнюю программу, где основной упор делается на интенсивную терапию — иначе говоря, реаниматологию — и пульмонологию. В России и Европе реаниматология тоже комбинированная специальность, но обычно она связана с анестезиологией, в Америке же реаниматолог, как правило, одновременно пульмонолог.

Закончив fellowship, я остался в университете в качестве врача и научного сотрудника.

Все свободное время у жителей Юты вращается вокруг природы. Здесь совершенно потрясающий снег зимой в горах: так как климат очень сухой, снег сухой, пушистый и очень легкий. Он не прилипает, и катание на горных лыжах превращается в совершенно непередаваемое физическое, чуть ли не наркотическое удовольствие. Неслучайно по этому поводу есть много шуток — такой снег называется powder и про него говорят: the best powder I’ve ever tried is in the mountains (лучший порошок, который я пробовал, это тот, что в горах) или addicted to powder («подсевший» на порошок) и так далее.

Летом тут катаются на горных велосипедах, зимой — на лыжах. Если не любить природу и спорт, тут можно стухнуть от скуки. Конечно, здесь есть клубы, сюда часто приезжают с концертами разные группы, есть несколько музеев и стандартный набор этнических ресторанов, но если вам интересна исключительно городская жизнь, то в Солт-Лейк-Сити вам будет ужасающе скучно. Это не Нью-Йорк и не Сан-Франциско.

По Москве я очень скучал первый год после отъезда. Но постепенно тоска прошла. Там осталось много друзей, мы поддерживаем какие-то отношения, и я примерно представляю, что там происходит. Хотя, конечно, я уехал в 99-м году — с тех пор там многое изменилось. Мой круг общения в основном состоит из коллег и друзей, с некоторыми из которых я встретился на вечеринках у общих знакомых. Есть несколько знакомых эмигрантов из России, довольно много врачей.

Уже давно я почти везде чувствую себя как дома; думаю, это свойство эмиграции — очень сильно расширяется кругозор. Мне кажется, любой должен через это пройти. Звучит, наверное, глупо, но через какое-то время ты начинаешь чувствовать себя гражданином мира и понимаешь, что границы очень условны — жить можно везде, просто где-то нравится больше, а где-то меньше. Но большой разницы, где жить, уже нет.

Несколько лет назад я побывал в Москве. В самолете у меня возникло сюрреалистичное ощущение, как будто на самом деле я американец, а того, что со мной было до отъезда в Америку, на самом деле не никогда не случалось: Россия 90-х настолько отличается от сегодняшнего дня, что невозможно представить, что это происходило с нами. Читать дальше >>

Ираклий Бузиашвили
Ираклий Бузиашвили
Фото предоставлено автором
Фото предоставлено автором

Михаил Котлов, 36 лет, нефролог, Нью-Йорк

Я из семьи врачей — врач в пятом поколении или что-то в этом

духе. Поэтому у меня было какое-то общее знание о профессии. Я учился в Москве, в 57-й школе. В старших классах мы с родителями решили, что медицинское образование лучше получать в Америке. Ни родители, ни старший брат при этом никуда конкретно переезжать не собиралась, а мне нравилось жить там, где я жил. Но хотелось выучиться и стать хорошим профессионалом, а в Москве, казалось, это будет непросто из-за слабого образования и отсутствия хорошей инфраструктуры. Я сдал экзамены — SAT, TOEFL, — взял рюкзак, сел в самолет и полетел в Нью-Йорк.

Это было осенью 95-го года. Мне было 17 лет, и я совсем не представлял, как все должно быть, как что устроено. Кто-то должен был меня встретить, но не встретил. Мне дали адрес общежития, но при этом никаких инструкций, как туда добираться, у меня не было. Но я успел поучиться в Англии и говорил по-английски. Так что нашел карту, добрался. По улице ездили огромные «крайслеры» и «линкольны», и было ощущение какого-то абсолютно другого, непонятного мира. Мой колледж находился в северной части Манхэттена, в районе Вашингтон-Хайтс, где живет огромное количество латиноамериканцев. Тогда как раз вышел «Крепкий орешек», где Брюс Уиллис должен приехать в Гарлем голый и с плакатом «Я ненавижу негров», чтобы его при этом не убили. Я вышел из метро: кругом латиноамериканцы играли в баскетбол и слушали музыку. Я вспомнил Уиллиса и подумал: ну вот, приехал.

Тогда я совсем ничего не знал об американской системе образования. Например, что для поступления в медицинский институт нужно прослушать ряд предметов в колледже и сдать экзамены. Я начал учиться. Оказалось, что мой колледж религиозный и большая часть занятий была посвящена религии. Честно сказать, мне это было совершенно чуждо, но пропускать было нельзя (зато на уроках очень хорошо получалось спать). Я закончил колледж, сдал все экзамены и поступил в мединститут — Albert Einstein College of Medicine, который находится в Бронксе.

Четырехлетнее образование в мединституте тут устроено так: первые два года вы читаете книжки, сдаете экзамены и учите все наизусть. А следующие два проходите через разные больницы, специализации и смотрите, как там все устроено. Довольно быстро становится понятно, что вам близко. Приходите, скажем, в хирургию, проводите там месяц или полтора, и у вас есть возможность посмотреть, что вы будете делать каждый день. Нравится ли вам резать и штопать. Ощущение это именно шкурное: сразу понятно, твое это или нет. Из крупных направлений мне понравились терапевтическое и педиатрия. Но я проходил практику в Бронксе, в городской больнице, и постоянно видел родителей, которые не занимаются серьезно болячками своих детей. Меня это слишком трогало эмоционально, к тому же я решил, что мне будет слишком тяжело смотреть на болеющих и умирающих детей, и решил заняться взрослыми.

Наука нефрология считается одной из самых аналитических специальностей в терапии — она связана с балансами жидкости в организме, разнообразными расчетами, электролитами, химией, на которой я специализировался в колледже; мне это оказалось близко. Так что после института я поступил в резидентуру по терапии, где проработал года три. С точки зрения нагрузки — как физической, так и эмоциональной, — это было похоже на армию. Я работал по 100–120 часов в неделю, а потом выбрал специализацию нефрология в NYU — Нью-Йоркском университете — и проучился еще два года. Сдал все экзамены и начал работать. На все про все ушло 13 лет. Сейчас я партнер в частной практике. У нас есть пара офисов, мы работаем в двух больницах, делаем диализ, плазмаферез, лечим острую и хроническую почечную недостаточность, гипертонию, ведем больных после пересадки почки.

Каждое утро я встаю в 6 и в 7 ухожу из дома. Мой сын, которому 5 лет, в это время всегда просыпается: мы с ним ходим гулять с собакой, смотрим мультики, собираемся на работу. Потом просыпаются жена и дочь и меня провожают.

В течение дня я бываю в разных местах. 70–80% времени работаю в больнице: делаю обход в реанимации и стационаре, смотрю больных, назначаю диализ, консультирую. Если остается время, доезжаю до центра хронического диализа, где люди лечатся амбулаторно. Во второй половине дня я часто иду в офис, где у меня прием, и там смотрю больных, назначаю анализы, обсуждаю план лечения. После работы несколько раз в неделю делаю вечерний обход в амбулаторном центре, где делают диализ вечером. Если я дежурю, то это удовольствие длится 36 часов. Ночью я работаю из дома — отвечаю на звонки, а если что-то срочное — приезжаю. Каждые третьи выходные я работаю. А в оставшееся время пытаюсь общаться со своими детьми, что мне сейчас особенно интересно. Моя жена из Москвы, но познакомились мы с ней здесь. Так и живем.

Моя профессиональная жизнь не привязана к русскому языку. То есть я могу говорить по-русски с русскоязычными пациентами: благодаря латыни все звучит более-менее одинаково и это упрощает жизнь, но профессиональный мир весь английский и никак не связан с моим прошлым. Здесь огромное количество этнически и культурно разных людей, и это делает среду очень яркой, насыщенной. Мне очень легко и интересно с ними общаться, и это общение налажено. Все хотят чувствовать себя комфортно со своим врачом, и чтобы лечение было успешно, человек не должен бояться. Он должен чувствовать, что его понимают и принимают таким, как он есть. Только в таком случае он будет открыт вашему состраданию. Задача врача — наладить нормальный обмен информацией, а для этого очень важно знать, с кем и как ты разговариваешь. Я очень много общался с местными пациентами и чувствую себя с ними как рыба в воде, а например, в Москве у меня нет такого навыка общения.

Есть один уровень владения языком: я знаю столько-то слов, умею выражать свои мысли, понимаю, что мне говорят. Но есть и следующая ступень, когда вы знаете какие-то нюансы: например, как называются вещи, которые в обычном обиходе мы не используем, интонационные тонкости, особенности мимики разных культур. Вам не приходится лезть в словарь, вы понимаете разные акценты — как разговаривают индусы, латиноамериканцы, ирландцы, итальянцы, русскоязычные люди. В первые две минуты общения вы узнаете про собеседника, кто он и откуда, и налаживаете с ним контакт. Все это как раз и помогает ощущать себя как дома, и, когда вы выходите на этот уровень знания языка, вам становится гораздо комфортнее.

Ощущение дома, мне кажется, имеет отношения не только к тому, где человек родился и вырос. Ты пришел домой, надел тапки, плюхнулся в кресло: тапки удобные, а кресло знакомо. Дом — это среда, где комфортно, а комфорт складывается из разных вещей: вокруг говорят на языке, на котором тебе удобно говорить, вокруг пахнет знакомо и все привычно. Также тут важны переживания, которые происходили в этом месте: чем дольше вы живете в какой-то стране, тем больше воспоминаний и впечатлений вас с ней связывают. Кроме того, ощущение дома в очень большой степени формируют социальные завязки, и, когда люди переезжают, они очень многое теряют.

Первое время я очень скучал. Когда я уезжал, дистанция ощущалась гораздо сильнее, чем сегодня: по телефону разговаривать было очень дорого, интернет уже существовал, но очень мало у кого были компьютеры, скайп еще не придумали. Вы были где-то там, а они где-то здесь. Какие-то вещи невозможно воссоздать — например, круг друзей детства. Я до сих пор дружу со своими одноклассниками, а здесь могу семь лет работать в одном месте, иметь огромное количество знакомых — но это профессиональные контакты, и никакой дружбы у нас с ними нет. Но тут дело, скорее, в возрасте и занятости, нежели в месте. Вчера я поздравлял своего друга, который давно живет в Германии. Мы поняли, что жили в одном городе и виделись каждый день полтора года, а следующие двадцать лет общались в режиме приездов и телефона. Но это мой очень важный друг.

При этом я бы не сказал, что у меня тут не возникло чувства дома. Я прожил здесь больше половины своей жизни, и, конечно, это мой дом, где мне хорошо и комфортно. Москву же я домом давно не считаю.

Раньше я много думал о том, как все сложилось бы, если бы я не уехал. А потом решил: чего тут думать — прыгать надо. Это абсолютно неважно и невозможно понять. Я полностью реализовался как врач в Америке. Если бы я остался в Москве, неизвестно, что со мной бы произошло и стал бы я заниматься медициной. Иногда я жалею, что уехал так рано — в том смысле что тогда я еще не окончательно сформировался. Это все-таки была полудетская общая идея.

Когда люди переезжают, очень важно, зачем они это делают. Причина очень влияет на то, как быстро человек адаптируется. Есть несколько групп эмигрантов. Некоторые уезжают потому, что по какой-то причине им не нравилось там, где они жили раньше. Некоторые едут куда-то потому, что им там нравится и хочется там быть, или потому, что есть какая-то выгода: профессия, любимая или какая-то другая ситуация. Мне кажется, когда люди едут куда-то потому, что хотят там быть, это очень упрощает их эмигрантскую жизнь. Я встречал людей, которые приехали в Америку, потому что заранее ее любили, хотели тут находиться и быть ее частью. Это очень смягчает «посадку». Если же вы рассуждаете аналитически и хотите получить какую-то выгоду — необязательно финансовую, но профессиональную или какую-то еще, — но при этом очень любите место, откуда приехали, адаптация происходит гораздо сложнее и медленнее. Я не хотел никуда переезжать: просто считал, что это нужно. Поэтому эмиграция для меня была тяжелой. Но сейчас она, слава богу, давно закончилась.

Ираклий Бузиашвили
Ираклий Бузиашвили