Фото: Anzenberger/Fotodom
Фото: Anzenberger/Fotodom

Есть такие лица, в частности мужские лица, раза два-три за жизнь они мелькнут и растают в общем потоке, как будто их нет вообще. Но они есть. Печаль — вот их главное свойство. Светлая, ненавязчивая, своя собственная, и какая-то сиротская сдержанность — но мало ли что еще может приписать женская душа этому едва встреченному в людском потоке человеческому лицу, спокойному, странному. Да, так может выглядеть лицо мертвого на смертном одре, уснувшее, мирное. При том, что этот, встреченный мною один раз в жизни человек, он и оказался на моем пути после похорон.

Один раз и на все оставшееся время.

Я не успела на погребение. Не успела попрощаться с тем, кого провожали. Можно сказать, плелась в такси, в вялом этом странствии, через весь запруженный центр, не получалось ничего. Наконец мы свернули, причем как-то не так, и, уже приехав на нужную улицу, заблудились, и я безнадежно подумала: вот, все. Не увижу больше его.

Это — вот тот самый вариант, именно каменное слово «никогда», не то, что ты уже больше не увидишь его на белом свете, но даже не увидишь его и в последний раз. А предпоследний был Бог знает когда.

Едем, едем, не доехали до нужного места, там нет стоянки. Расплатилась с шофером, с которым у нас безостановочно велись переговоры — как в кабине самолета, между летчиком-пилотом и, допустим, его непосредственным начальником, которому нужно вон туда, а летчик говорит «не сядем» или «не принимают».

В данном случае у него был недолет, и я почти бежала к месту последней встречи. И не успела. Тетя слегка заколачивала гроб, скоро его вскроют. Дело происходило в крематории. Толпа стояла оцепенев. Собственно, я увидела того, к кому спешила, однако только в закрытом виде. Не лицо, а уже общий силуэт гроба.

Все было справедливо. Тот, кто умер, не хотел проявляться в таком виде, я это знала точно и убедилась окончательно, опоздав ровно на несколько десятков секунд: тридцать-сорок, не больше. Он не хотел, чтобы я его видела побежденным, поверженным, несостоявшимся. Жалким, выставленным на позорище. О Боже, все правильно. Те, кто его видели, плакали. Они повернулись ко мне своими мятыми, погибшими лицами, беспокойными, хмурыми, как будто на их глазах совершилось что-то непоправимое и они хотели спасти, но не смогли. Тоже были побеждены и повержены в прах, всё.

Поползли наружу, сели в автобус переговариваясь, — какой адрес, кто куда, некоторые просили их высадить у метро.

Я, собственно говоря, знала тут только несколько человек. Когда-то, на заре жизни, мы дружили маленькой компанией, вместе подрабатывали в грошовом журнальчике, всё только начиналось: пьянки-гулянки, романы, планы, борьба с обстоятельствами, приходы-исчезновения, вежливые оглядывания друг друга, дружба, разговоры.

Он, тот, кого я так и не увидела теперь в его последнем состоянии, был как-то особенно очарователен, каждая фраза, сказанная между делом, останавливала внимание: о. Непередаваемое обаяние легкой насмешки, причем в процессе сообщения какой-то значительной и редкостной информации по любому поводу (то ли ссылка Овидия, то ли суфии с их предсказаниями): то есть тебе оказано внимание, особенное причем. Такое было ощущение, что вам отпущена полная мера уважения, но с легкой начинкой беспардонности. То есть трудноуловимые издевательства над самим собой, таким вежливым — идти по наклону в вашу сторону, извините.

Собственно, ничего другого и не имелось в наличии. Именно тон, и все. Содержание же беседы какое угодно, то ли что было вчера, то ли какая-нибудь прочитанная книжка. То ли вообще я услышала: погодите, я вас провожу. И дальше все тот же гиблый юмор, в такт общей беседе, когда народ хихикает, и тут аккорд завершающих слов, и люди тем более ошарашенно смеются.

Он был нищим мальчишкой, который возвращался домой пьяный и потому ездил только на такси, даже когда можно было еще успеть на метро. Всегда дамы находили ему денежку на дорогу. Если нет, то он, нетрезвый, шел пешком, иногда всю ночь. Этого-то хозяева и боялись. Дома его могла прождать до утра больная мать.

Он жил с мамой, но в анамнезе имелась юная парижанка, его первая девушка, которую он любил и которая уехала домой выходить замуж. Предала их супружество.

Дальше уже он сам позволял любить себя, его просто боготворили, кормили и одевали взрослые женщины.

Так, ничто и в ничто ты уйдешь, так. Никому не вспомнится, и некому передать ту радость общения с ним, счастье пребывания с ним в одной комнате, когда на него, печального, одутловатого алкоголика и дистрофика, находило вдохновение, и он медленно, прокуренным фальцетом заводил свои отточенные монологи. Все вокруг замирало, типа «и прилегли стада».

Он мечтал о многом, он готовился к великому поприщу и ничего не успел. Кто бы записал его беседы… Нет, никто.

Правда, в последнее время он чаще передавал народам свой опыт борьбы с сердечными приступами: суммы таблеток и в какое время, после чего, и как в больнице произошло буквально чудо, при переезде из палаты в палату почти упал, подвернулась нога, и вдруг нормализовался ритм! (Имелся в виду сердечный ритм).

— Эффект лифта, он так называется, — говорил он всем и каждому. — Это знают старые врачи.

И вот я, прежняя знакомая, вхожу под сень его дома, где никогда не была, сколько же лет прошло? Да полжизни. Еда, люди вокруг столов, все уже выпивают, провозглашают тосты, толкают речи, возносят хвалы, и только один, какой-то тоже почти погибший, с водянистыми щеками, говорит покаянным тоном: «Да, он не осуществился». Возникает тема для всего вечера и всех позднейших телефонных разговоров, бурные возражения: что значит «не осуществился»? Это он сам не осуществился, его уволили, он сидит безвылазно дома, ничего не делает, но и к телефону не подходит. Дозвонились до его жены, на похороны он явился.

А один близкий, ближайший друг совсем сорвался с разума и не пришел на погребение, наорал по телефону на бедную вдову, что нельзя было сжигать! Нельзя сжигать верующего православного! (А там просто исполнили волю покойного, он так, как бы между делом, упомянул.)

Эти ранящие мелочи.

Но вдова, хлебосольная, заботливая, всех рассадила, обо всех думает, перемещается из комнаты в комнату — не как обычно: «вдова-центр-внимания», бессильно сидящая, вокруг которой только встать на колени. Нет, тут хозяйка спокойная, деловитая даже слишком, какая-то встрепанная, не усидит на месте, движется, вертится вихрем — и наконец все замечают, что с ней что-то не то. Пытаются ее усадить, нет. Она снова пускается в круговерть, перемещается, попусту хлопочет, все уже выпили, закусили, опять сказали тост — она крутит головой, идет деловым шагом, возвращается, по-новой бросается на выручку на кухню, тащит тарелочку и вилочку пришедшему человеку.

Люди знают, что она больна, у нее была тяжелейшая операция, облучение, и все это произошло совсем недавно, но ее энергия буквально потрясает. Разговор только о вдове: сядь, сядь, сядь, мы в порядке. Нет, опять пошла своей деловитой походкой. Все гости солидно устроены, течет неспешный разговор, обычный хор посмертных, иногда даже веселых, восхвалений, а она как последняя прислужница мечется, нигде не находя пристанища.

Теперь все думают: мы уйдем, как она останется? Общее шушуканье на эту тему и вдруг прояснение на лицах: к ней приехала одна иностранка. И поночует какое-то время подруга.

Дальше общая мысль о недавнем прошлом, как у них двоих шла просто гонка, кто первый домчится до финиша. Весной (сейчас уже октябрь) жена его снарядила в путешествие по островам какого-то южного моря, где плавал Одиссей — в долг причем, в прекрасной компании искусствоведов-друзей, которые все и оплатили, дорожа его беседами. Небо, море, катера, машины, отели — чудо! Он вернулся счастливый, а она легла на операцию, очередную операцию, и потом ей назначена была химиотерапия. Такие дела.

Он, разумеется, жил за ее счет и ее трудами. Все, все брала на себя именно она: ухаживала за уходящими на тот свет обеими матерями, затем затеяла переезд в общую квартиру (до того они жили в разных — и что?), съехались, она упаковывала, перевозила, разбирала, расставляла библиотеки, вещи и посуду в шкафы, умещала диваны, повесила занавески, постелила половик под дверью, выстирала и выгладила белье, всю одежду, все! И прожили в своей тишине и чистоте мало-мало. Жена поехала за результатами последнего анализа («быть или не быть»), вернулась с хорошими новостями — а он, ее муж, еще не остыл. Умер во сне.

Все это я узнала из разговоров. Поминки есть устное жизнеописание, дифирамб с примерами из биографии. Житие.

Я долго собиралась уходить, и тут у дверей выяснилось, что меня довезет вот он, ему по пути. В прихожей стоял человек, кивнул, с ним уже поговорили. Боже ты мой, вроде бы ко мне тут отнеслись как к объекту внимания того, ушедшего, я подумала. Погодите, я вас провожу, сказал он когда-то. Бал последнего человека, сказал он, хитренько улыбаясь.

Мы сели и поехали.

Долго стояли в пробках, был вечер, заполошный четверг, темно, огни, огни, пестрое море огней на уровне бамперов, шевелящееся у поверхности земли. Гарь, вонь — и спокойное, грустное лицо этого перевозчика с берега на берег. Он молчал, а я сидела и вдруг заплакала.

Мой перевозчик спросил:

— Он был вашим другом?

— Нет, нет.

Ему позвонили. Он ласково говорил с какой-то Машенькой, больше слушал, чем отвечал, и ничего не сказал о похоронах.

– Машенька, я тебе еще сегодня позвоню. У вас утро? Ну вот. Тебе в школу. Я перезвоню когда? Хорошо.

Судя по всему, это был звонок из Америки, и, скорее всего, это звонила его дочь. Судя по всему, она тосковала там без него. Судя по всему, его жена увезла дочь туда, за океан.

А сегодняшняя вдова-то как раз и оказалась его сестрой, меня напоследок предупредили («тебя повезет ее брат, ему по пути»). И девочке сегодняшние передряги, какой-то муж тетки и его похороны, были совершенно ни к чему.

Девочка, видимо, там плакала о нем, о своем отце.

Он мало говорил, как-то заученно, может быть, ему было неудобно отвечать при мне.

— Маруська, ну мы же договорились… Ты приедешь уже летом (длинная пауза). Недолго осталось, недолго… (Продолжительное молчание, он дает человеку выговориться.) Ну что ты… Ну перестань, маленькая. Будем рыбу удить… За грибами, хочешь, пойдем. Плавать… Плавать научимся.

(На дворе-то сейчас стоял октябрь.)

Мы медленно продвигались.

Сеял мелкий дождик, дрожали огни.

— А, да, ну да, на Рождество… (Дальнейшая речь с пробелами, отчаянный писк в трубке.) Елка твоя выросла… Игрушки… Игрушки в ящике… Все в бумажках… Тебя ждут.

А я все плакала.

Я плакала от безмерной любви к нему. От налетевшей на меня жалости к этому человеку, которого я увидела десяток минут назад. От его безнадежного взгляда, от его доброты, от его удивительного голоса.

Так бывает.

Похороны ударили наотмашь, я осталась без обычной защиты.

Больше я его никогда не видела.

…Через полгода мне позвонили:

— Ты знаешь, помнишь того человека, который тебя отвозил?

— Какого?

— Ну, брата Ларисы, ну помнишь, похороны-то… Брат Ларисы, у которой муж тогда умер…

— Нет.

— Ну ладно. Все равно. Бедная Лариса, этот ее брат погиб.

— Боже ты мой. Бедная Лара…

— Бедная Лара.

— Боже ты мой…