Фото: Corbis/Fotosa.ru
Фото: Corbis/Fotosa.ru

На прошлой неделе ФСБ выпустила на свободу рукопись романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба», что дало мне повод вернуться к неоконченному разговору о схожести нацизма и сталинского социализма. Благодаря экранизации «Жизни и судьбы», разговор этот, несмотря на всю его вопиющую по нынешним временам неполиткорректность, прокатился по статьям и блогам, словно брошенная монетка, покуда не встала на ребро. Правда, авторы сериала тут ни при чем — полвека назад Василий Гроссман повесил ружье на одну из стен великого романа, они же выбросили его, как ненужный реквизит.

Товарищ Суслов был прав

Согласно ревнивой оценке Солженицына, «Гроссман—– да не он же один! — вывел для себя моральную тождественность немецкого национал-социализма и советского коммунизма. И честно стремится дать новообретенный вывод как один из высших в своей книге. Но вынужден для того замаскироваться (впрочем, для советской публичности все равно крайняя смелость): изложить эту тождественность в придуманном ночном разговоре оберштурмбаннфюрера Лисса с арестантом коминтерновцем Мостовским: “Мы смотрим в зеркало. Разве вы не узнаете себя, свою волю в нас?” Вот, вас “победим, останемся без вас, одни против чужого мира”, и главное “наша победа — это ваша победа”».

Как ни странно, Василий Гроссман рассчитывал на то, что ружье выстрелит еще при его жизни, хотя, честно говоря, оснований для того было совсем немного. Я вообще не понимаю, как можно было предлагать рукопись редакциям советских журналов, лелея хоть какую-то надежду увидеть роман напечатанным. Даже в те оттепельные времена надо было быть совсем уж наивным человеком, чтобы поверить, что критика «культа личности Сталина» зайдет так далеко. Да что там, в наши дни она так и не доплелась до того места, на котором Гроссман остановился когда-то.

Похоже, Михаил Суслов, делая свой известный прогноз, рассуждал куда более трезво. Только его слова о том, что роман увидит свет через двести или триста лет, не следует воспринимать буквально. Что с того, что роман издали раньше, да мало ли книг вышло за эти годы — читать не перечитать. А вот сколько еще лет понадобится на то, чтобы идеи его автора не встречали отпор в людском сознании?

По крайней мере, спустя полвека со дня создания романа наши люди в большинстве своем ни о чем таком и слышать не хотят. Даже тем, кто не считает, что жизнь при Сталине была столь уж хороша, как ее нынче малюют, сама мысль эта кажется крамольной. Люди никак не могут примириться с тем, как можно организатора великой победы ставить на одну доску с его поверженным противником.

Есть, правда, и меньшинство, которое солидарно с Василием Гроссманом и вслед за Ханной Арендт уверено в единых «истоках тоталитаризма» и «банальности зла», независимо от его происхождения.

Ну и пусть себе думают как хотят, зачем вообще длить этот бесконечный спор? Что толку сравнивать вождя с фюрером, неужели лишь для того, чтобы еще раз пнуть мертвого льва или подразнить его многочисленных поклонников? Любой исторический разговор интересен для публики, если он касается нас сегодняшних. А тут какая связь? Будет доказано бесспорное сходство двух режимов или, наоборот, не будет — не можем же мы иметь отношение сразу к обоим.

На этом месте придется сделать паузу. В том-то и дело, что наше историческое наследство куда многообразнее. Скажу ужасную вещь: в каком-то смысле оно охватывает и Сталина, и Гитлера.

Сказал — и от страха за вылетевшее слово зажмурился. Та война (а что ж еще?) в глазах многих, и моих в том числе, долго являлась легитимизацией советского режима. Боюсь, и нынче победа в ней — едва ли не единственное событие в отечественной истории последних ста лет, которым можно и нужно гордиться.

Имел же я в виду лишь то, что нынешние поколения наследуют не одним только тем, кто всю жизнь прожил в Стране Советов. Позволю себе напомнить читателю о поставленном историей уникальном эксперименте, в ходе которого наши соотечественники, причем в немалом количестве (от семидесяти до восьмидесяти миллионов) вначале жили при социализме, потом при нацизме, и после вновь при социализме. История, как заметил Евгений Беркович, вполне экспериментальная наука, только эксперименты ставит она сама, а исследователю остается анализировать их результаты и сравнивать с данными теории.

Коммунисты, вперед!

«А война была четыре года, долгая была война», и те, кому довелось два года из этих четырех жить под немцами, кое-что узнали, кое-чему научились и, главное, после освобождения и воссоединения с остальными передали им часть благоприобретенного. Что именно?

Чтобы ответить на этот вопрос, надо иметь более или менее адекватное представление об их жизни. Но вот парадокс: как жили до войны, хорошо известно, как после — тоже, советское устройство досконально изучено социологами, есть к тому же литература, частенько заменяющая нам социологию. А вот как люди жили на оккупированной территории, как ими управляли, что они думали, чувствовали, каким образом оккупация на них повлияла, мы не знаем и знать не хотим. Пусть нынче все это уже не относится к запрещенным темам, но по-прежнему табуировано.

Появились труды историков, правда, как самокритично признался один из них, в лучшем случае там заимствования у западных коллег, в худшем — друг у друга. Впрочем, есть и серьезные работы, основанные на архивных поисках. Наконец, стали публиковаться дневники и воспоминания свидетелей оккупации, тех, кто мог на собственном опыте сравнить два социальных устройства. Именно потому, что им было с чем сравнивать «построенный в боях социализм», на протяжении многих лет всем этим людям затыкали рот и закрывали перед ними двери средств передвижения, впоследствии поименованных социальными лифтами. Да, пожалуй, еще по одной причине: они увидели, как легко, в один миг может рухнуть казавшаяся несокрушимой советская власть. И сразу после ее восстановления были взяты на заметку — все те, кто положительно отвечал на вопрос многочисленных анкет и кадровых учетных листков, сопровождавших человека всю жизнь: был ли он или кто-либо из его близких родственников на оккупированной территории.

Так что при желании теперь можно воссоздать картину оккупированного мира, жизнь в котором, как ни странно, продолжалась. Наивно полагать, будто все, кто оказались под немцами, участвовали в подполье или, как минимум, помогали партизанам. Несправедливо впадать и в другую крайность, видя сплошь фашистских пособников. Были и те и другие, причем в разные периоды оккупации их соотношение менялось. Но в большинстве своем люди просто жили, а, точнее, пытались выжить, и, несмотря ни на что, многим это удалось.

Дети пошли в школу, в селах открылись начальные классы, в городах — семилетки, в областных центрах — институты и университеты. Подавляющее большинство оставшихся за линией фронта учителей и вузовских преподавателей добровольно вернулись к своим обязанностям. Рабочие пришли на свои предприятия, колхозники — в сохраненные в неприкосновенности колхозы, и даже чиновники в немалом количестве пополнили созданную немцами систему местного самоуправления.

Слухи о преследовании коммунистов в немецком тылу оказались отчасти преувеличенными. Во многих городах надо было только зарегистрироваться в комендатуре, и их вполне могли оставить в покое. По расчетам Бориса Ковалева, в райцентрах Калининской, Курской, Орловской, Смоленской областей добровольно приходило на регистрацию в среднем от 80 до 150 коммунистов, большинство из которых до войны работало на ответственных должностях. Около 70 % из них в период оккупации поступили на службу к немцам, так что коммунисты и тут вырвались вперед.

Всего же в гражданской сфере с оккупантами сотрудничало около 22 миллионов граждан СССР, и это не считая миллиона-полутора участвовавших в вооруженной борьбе против своего правительства. Это, увы, правда, как правда и то, что Великая Отечественная была войной поистине народной, что героизм и самоотверженность носили массовый характер и что благодаря этому победа была за нами. Но, может быть, какая-то доля правды была и в вынесенных в заголовок лежащего перед вами текста словах из «полной змеиного яда» речи оберштурмбаннфюрера?

Старосты Заводовки

Мое представление о той жизни во многом сложилось по материалам архивных уголовных дел на «пособников немецко-фашистских захватчиков», одно из которых уже было предано вниманию читателей «Сноба». Всего же прочитал я их великое множество, так что в моем сознании стали путаться похожие друг на друга истории, отличающиеся лишь географическими названиями. Но иной раз и они повторялись, как, скажем, Заводовка (или Заводово) — это украинское село фигурировало аж в трех попавшихся мне на глаза судебных делах.

«На собрании все 120 жителей Заводово собрались и меня выдвинули на должность старосты, как бывшего счетовода, — такие показания давал Марченко Иван Моисеевич, 1906 года рождения, на заседании военного трибунала войск НКВД Херсонской области 20 ноября 1944 года. — Я отказывался, но за меня проголосовали». Упорство односельчан объяснялось тем, что Марченко, по его признанию, был среди них самый грамотный, поскольку до войны окончил бухгалтерские курсы. В июне 41-го его призвали в армию, в августе часть попала в окружение, и уже в октябре солдат вернулся в родное село. Ситуация довольно типичная, нередко старостами становились бывшие председатели колхозов и сельсоветов и фактически совмещали обязанности тех и других.

Фото: Corbis/Fotosa.ru
Фото: Corbis/Fotosa.ru

Весь первый год оккупации он работал старостой Заводовской сельхозуправы, пока не был снят с должности, по его словам, «за невыполнение распоряжений немецких властей». Но немцы его никак за это не наказали и дали безбедно дожить до прихода Советской армии в марте 44-го, после чего он был немедленно арестован и отдан под трибунал. Согласно приговору Марченко «активно выполнял все указания оккупационных властей, ...отбирал скот у населения для снабжения немецкой армии, отправил на работу в Германию 20 человек советской молодежи». По одному году за каждого — суд определил ему двадцать лет каторжных работ (была в войну такая мера наказания), из которых он отбыл одиннадцать.

В ноябре 42-го следующим старостой Заводовки стал Марачковский Мина Артемович, 1888 года рождения, — на этот раз руководителя решили выбрать постарше, поопытнее. На своем посту он пробыл всего полгода, что, вероятно, сказалось на полученном им за это сроке — десять лет исправительно-трудовых лагерей назначил ему 14 марта 1944 года военный трибунал 2-го гвардейского мехкорпуса. Расскажу о ключевом эпизоде предъявленного ему обвинения.

Едва ли не сразу после вступления в должность в декабре 1942 года Марачковский провел секретное «собрание кулаков села со следующей повесткой дня — что делать с советским активом». Под «активом» имелись в виду участвовавшие в раскулачивании односельчане — видно, кому-то пришло в голову отплатить за нанесенные в годы коллективизации обиды. В результате этого разговора, как написано в приговоре, «карательными органами были арестованы Голубничий Иван, Гладушка Василий, Кузьменко Дмитрий — все в застенках подверглись многочисленным избиениям». Бывало и хуже, в других местах активистов могли расстрелять. Правда, неприятности могли ожидать их и при советской власти, чьи действия порой бывали непредсказуемы, в России быть активистом вообще рискованно — лучше сидеть тихо и не высовываться.

Марачковский в своих показаниях на суде отводил себе скромную роль — «кулаки называли фамилии, а я записывал». Но свидетели из числа участников памятного совещания рассказывали иначе. Раскулаченный в коллективизацию Сербин Тимофей: «Меня вызвали в управу, я пришел к старосте и спросил, зачем меня вызывали. Марачковский предложил садиться на стуло, и когда я сел, он говорит: “Есть такое распоряжение, чтобы мы, раскулаченные, подали заявления на тех лиц, которые при советской власти раскулачивали нас”. Я ответил, что меня раскулачивали приезжие с района. Остальные молчали. Тогда Марачковский сказал: “Да вы не бойтесь, этот секрет останется между нами”. После этого Братусь указал на Кузьменка и Семешко. Потом я ушел».

Полицейский Фесенко (его осудили по другому делу, по этому выступал в качестве свидетеля): «Увидев, что в сельскую управу собираются какие-то мужчины, я зашел узнать, в чем дело. Дежурная девочка сказала, что староста собрал кулаков села. Я был в летних туфлях и тихонько подошел к двери. По голосам узнал Братуся, Сербина и других. Братусь сказал, что всех этих сволочей надо уничтожить. Марачковский требовал, чтобы каждый из присутствовавших подал заявление на советских активистов, принимавших участие в раскулачивании».

Вся эта сцена оставляет впечатление достоверности — не только деталями, как летние туфли подслушивавшего полицейского, — но и манерами и лексикой Марачковского, типичной для советской номенклатуры нижнего и среднего звена, привыкшей кивать на то, что «есть такое мнение» или там «распоряжение». В общем, типичная советская история. Но, увы, ею эпизоды оккупации села не заканчиваются. Рассказывая о довольно-таки безобидных эпизодах уголовных дел на заводовских пособников, я непроизвольно откладывал на потом другие эпизоды, да такие, что сказать о них банальное «слезы подкатывают к горлу» — ничего не сказать. В сухих словах судебных протоколов они выглядели так.

Марченко (помните, первый староста) обвинялся еще и в том, что «в феврале 1942 года произвел перепись населения и включил в этот список детей гражданки Воропай, указав, что они по национальности евреи». Гражданка Воропай (так ее знали в селе, а по документам Егорова Мария Анисимовна) от брака с Либиным Григорием Соломоновичем, находившимся на фронте, имела троих детей — Люсю, Алика и Шуру в возрасте от полутора до девяти лет. Так вот, все трое детей были... расстреляны.

По этому списку или по какому-то другому — какая разница. Марченко поначалу признавал, что по этому, но после смерти Сталина писал в многочисленных жалобах, что его вынудил подписать признание следователь НКВД, который «являлся в камеру в нетрезвом виде и выводил во двор якобы для расстрела», а на самом деле в том списке дети Марии Воропай были «записаны украинцами». Расстрелял же детей, насколько он помнит, полицейский Фесенко (тот самый, в летних туфлях), и было это в апреле 1943 года при третьем старосте по фамилии Перерва. Сама Анисимова показала, что Марченко арестовал ее с детьми на какое-то время, а потом отпустил, случилось же то, что случилось, куда позже.

Сказанное, помимо всего прочего, означает, что в течение полутора лет женщина жила под дамокловым мечом, и в конце концов он опустился на головы бедных детей.

Несчастная мать выступала в качестве свидетеля еще на одном судебном процессе. 27 декабря 1945 года военный трибунал войск НКВД Херсонской области судил полицейского Полуэктова Карпа Васильевича, 1915 года рождения (20 лет лагерей, вышел по амнистии через десять).

«1 апреля 1943 года ко мне на квартиру ворвались полицейские Полуэктов и Пешков, — рассказала суду она. — Последний сказал: “Собирайся, поедешь на еврейские земли в Палестину”. Нас с детьми привезли в полицию, а в ночь на третье апреля они забрали у меня детей и в ту же ночь расстреляли в числе других советских граждан».

В заседании трибунала по делу Полуэктова свидетельствовала еще одна мать, Жемайло Варвара Назаровна. В эту же ночь тот арестовал ее тридцатилетнего сына, «якобы он был партизан», тогда как никаким партизаном не был. В сорок пятом году она могла бы говорить о сыне-партизане с гордостью, но не говорила, значит, не было этого, арестовали по ложному доносу, безо всяких оснований. На следующий день после ареста мать узнала, что сына в числе других повезли на расстрел, и бросилась на край села, а оттуда уже ехала подвода с вещами расстрелянных, за ней другая, с полицейскими. «Они сидели на подводе и были пьяные, а на мой вопрос о сыне ничего не ответили». К 43 году в Заводовке многое изменилось: наступала Советская армия, активизировались партизаны, немцы вели себя иначе, и их пособники тоже.

При всем плохом, что было при советской власти, такого беспредела не было и в помине. Доносительство — да, было. По свидетельству попавших в немецкий плен, привычка к доносительству проявлялась и там, то и дело «свои» выдавали евреев и коммунистов. Тем не менее даже те из военнопленных, кто имел зуб на советскую власть, думал: пусть большевики плохие, но, по крайней мере, они на глазах никого не вешали и не расстреливали. Правда, в остальном немецкий лагерь походил на советский, в чем многие из военнопленных спустя какое-то время убедились на собственной шкуре. Один из таких, Анатолий Баканичев, в своих неопубликованных воспоминаниях «12 лет за колючей проволокой» описывает, как пять тысяч освобожденных из плена советских солдат стояли в поле с вещами, а по рядам ходили энкавэдэшники и отбирали людей из строя — точно так же проходила процедура селекции в немецком лагере. В дальнейшем вновь то же самое — ежедневные одиннадцать часов работы полуголодных людей на холоде1.

Привычное дело

Вернемся, однако, в обычную жизнь в немецком тылу. Пусть она, эта жизнь, и диктовала новые законы, которым следовало подчиняться, но, приспосабливаясь к ним, людям не понадобилось отвыкать от многих прежних привычек, новое во многом оказалось еще не забытым старым. Управдомы и дворники продолжали «стучать» на жильцов «по должности», причем по тем же адресам, гестапо и СД обычно располагались в бывших зданиях НКВД. Новый режим, как и прежний, заставлял ради собственной безопасности притворяться и порой предавать ближнего. Доносы и пытки, побои в полиции, куда поступило служить немало попавших в окружение и освобожденных из плена красноармейцев и даже бывших милиционеров, — все это не было столь уж непривычным и противным устоям советского жизнеустройства.

В советском человеке так долго убивали человека, что он вполне созрел к восприятию нацистских новаций. «Тем, которые злобно приговаривают к смерти массы себе подобных и с удовлетворением приводят это в исполнение, как и тем, насильственно приучаемым участвовать в этом, едва ли возможно остаться существами, чувствующими и думающими человечно. И с другой стороны. Тем, которые превращены в забитых животных, едва ли возможно сделаться существами с чувством собственного человеческого достоинства». Известные слова из письма 1934 года, адресованного академиком Иваном Павловым в Совнарком, имеют продолжение — следом за ними он обвинил большевиков в том, что те сеют вовсе не мировую революцию, а... фашизм.

Еще при советской власти у людей была воспитана такая черта, как вера в существование врага. Без врага жить не привыкли, и смена его образа была вполне привычным делом. Так учили в школе, так писали в газетах, так говорили по радио. Пропаганда сменила знак, если раньше она клеймила кулаков и врагов народа, теперь — коммунистов и евреев, ставя между ними знак равенства.

В псковской газете «За Родину» в течение всего периода оккупации велась рубрика «Беседы с Домной Евстигнеевной», где от имени деревенской богобоязненной старушки рассказывалось, как коммунисты гонят русский народ «на убой за свои жидовские интересы». В репертуар Орловского кукольного театра вошел спектакль «Толстый жиденок», а выездной ансамбль артистов «Пестрая сцена» выступал в кинотеатрах со «злободневными куплетами»: «Землю крестьянам Гитлер отдал, злится на это жидовский кагал».

На самом деле землю крестьянам Гитлер не дал, зато театры открыл уже осенью 41-го — в Брянске и Пскове, Пятигорске и Смоленске, Ялте и Киеве. Кинотеатры — тоже, в них шли фильмы, снятые в Третьем рейхе, наряду с политически нейтральными советскими картинами, как, например, «Волга-Волга».

Фото: Corbis/Fotosa.ru
Фото: Corbis/Fotosa.ru

Кому-то может показаться, что автор слишком много внимания уделяет еврейской теме, но от нее никуда не деться, антисемитизм — не одно из многих направлений национал-социализма, на нем строилась вся, буквально вся его политика. Антисемитская пропаганда в наших широтах дала невиданный результат — уничтожение евреев на глазах у населения оккупированных советских территорий не только при отсутствии сколько-нибудь заметной реакции, но и при непосредственном его участии. Почти вся Европа работала на оккупантов, везде были свои коллаборационисты, однако их количество на территории СССР не имело себе равных, а качество отличалось высоким удельным весом убийц и грабителей.

Вспомнить об этом неприятном факте есть смысл еще и потому, что пропагандистская продукция такого рода, производимая по сей день, все еще способна вызывать сильные чувства. Недавно мне на глаза попал рассказ бывшего юкосовца Владимира Переверзина о показе во владимирской колонии, где ему пришлось отбывать наказание, фильма «Россия с ножом в спине». Согласно аннотации в интернете, речь в нем «о засилье евреев в современной России, проникновении их во все высшие эшелоны власти и целенаправленной деятельности по истреблению русского народа». «Не буду пересказывать все реплики заключенных после просмотра этого фильма, — пишет в своем блоге Переверзин, — но поверьте, некоторые особо агрессивно настроенные зэки, осужденные, кстати говоря, за разбои и убийства, неожиданно осознав первопричину своих “бед”, предполагали продолжить свою деятельность после освобождения исключительно избирательно по национальному признаку, о чем публично и заявляли». Фильм «демонстрировался заключенным для их возвращения на путь истинный» по инициативе священника, который служит в выстроенной в колонии церкви.

Вернемся, однако, на оккупированную территорию, где немцы повсеместно открывали закрытые большевиками храмы (всего около десяти тысяч, после освобождения Сталин не посмел их вновь закрыть), с тем чтобы с амвонов священники разоблачали «еврейский большевизм». В смоленской газете «Новый путь» протоиерей Михаил Шиловский вел рубрику, под которой в канун уничтожения гетто опубликовал статью о «распятии Христа жидами». Справедливости ради скажу, что среди церковнослужителей попадались и такие, как священник Алексей Глаголев, помогавший прятать и спасать евреев в Киеве.

Три признака зла

Сравнивая жизнь при двух в чем-то схожих режимах и оставляя за скобками ту разницу, что лишь подчеркивает их сходство (как замена классового подхода на расовый), можно разглядеть особенности национал-социалистического зла, отличающие его от сталинского социализма. Благодаря их присутствию, из двух зол последнее все же являлось меньшим, даже после того, как впитало в себя какие-то из них. Мне удалось насчитать всего три такие особенности: декларируемость зла, его предсказуемость и открытость.

О декларируемости зла. Нацисты не скрывали или почти не скрывали античеловеческую составляющую их учения. Если они и стремились к добру, то лишь для своего народа, да и то выборочно. Коммунисты же изначально исповедовали светлую идею, истоки которой недалеки от тех, что можно обнаружить в религиозных текстах. Пусть большевики закрывали церкви, они хотели добра и справедливости для всех. Даже для тех, кому делали плохо, исключительно ради их же будущего. «Я видел великие страдания крестьянства, а коллективизация шла во имя добра», — говорил один из гроссмановских героев. И добавлял: «Я не верю в добро, я верю в доброту».

Казалось бы, велика ли разница, если все заканчивалось тем же? И все же зло не было частью коммунистической доктрины. Вот почему при социализме время от времени появлялись диссиденты, стремившиеся его очистить — при нацизме диссидентов не бывает. В самом деле, кто станет бороться за нацизм с человеческим лицом?

О предсказуемости зла. Нацизм, в отличие от сталинизма, был весьма последователен и потому легче усваивался массами (употреблю это популярное при обоих режимах слово). Все, что надо было знать, сказано в «Майн Кампф» — там есть и «высшая» и «низшие» расы, и «еврейская угроза». Если ты сумел проглотить расовую идею и уверовал в то, что евреи не люди, разрушающие устои единственно возможной, немецкой цивилизации, дальше шло как по маслу, и все, что творилось кругом, выглядело довольно-таки логично, и, главное, остальным можно было не беспокоиться.

В Советском Союзе чуть ли не каждый день приходилось глотать новую гадость, да еще делать при этом такое выражение лица, будто она тебе по вкусу. Сегодня бороться с левым уклоном, завтра с правым, а послезавтра — с доселе неведомым левоправым, словом, полнейшая непредсказуемость. У нацистов же сразу было ясно, кто враг, он был один и тот же. В отличие от расовой идеи, идею классовую мало кто принимал всерьез, Сталину было все равно кого сажать. Если немцам при Гитлере жить и вправду стало лучше, хотя и не веселее, то на «родине пролетариата» рабочему классу никто ничего не гарантировал.

Об открытости зла. У нацистов зло не только ясно провозглашало свои цели, но и вообще ничем не прикрывалось, а на оккупированной территории они действовали и вовсе открыто. Евреев гнали на смерть по городским улицам на глазах у соседей, открыто производились аресты.

При советской власти было иначе. Помните, у Евгения Евтушенко: «Пришли в мой номер с кратким разговором и увезли в фургоне, на котором написано, как помню, было “Хлеб”»? Никто не устраивал костров из книг, их тайно изымали из библиотек. Чекистам порой доставались квартиры репрессированных, но вслух об этом не говорили. При немцах же вполне открыто занимались квартиры и распределялось имущество арестованных и убитых, если его к тому моменту еще не успели присвоить соседи.

«когда их согнали в гетто
а потом увели из города
соседи присвоили их имущество
и вселились в их квартиры
но конечно не сразу
кто-то ждал неделю
кто-то две
кто-то месяц
кто-то говорил знакомым
что так имущество будет целее
кто-то просто молчал

а санька сидоркина долго раскачивалась
целых три года
и вселилась в квартиру раппопортов
за неделю до прихода советских войск
а тут и семья владельцев вернулась
одна на весь квартал

дура саша сидоркина
дура и копуша
да еще и невезучая
это все и так знали
невезучая дура копуша»2

«Примите меня в КП»   

Такое заявление о приеме в коммунистическую партию подал один чудак. Ему предложили переписать заявление — партия-то, кто еще не забыл, называлась не КП, а КПСС. Нет, говорит, хочу в КП, в СС я уже был.

...Сочинитель этого старого советского (а точнее антисоветского) анекдота целил в тех представителей нашей славной партии, кто вел себя подобно эсэсовцам — такие тоже бывали. Но если бы мне в то время рассказали, что реальный человек, бывший эсэсовец, пусть и скрывавший свое прошлое, подал заявление в партию, я никогда бы не поверил.

Тем не менее бывший вахман СС, служивший охранником лагерей смерти Собибор и Треблинка, Иван Куринный именно так поступил — и, представьте, был принят в ряды КПСС. Случилось это в 1951 году. Кем же надо было быть, чтобы суметь скрыть от всесильной партии свое прошлое? Находчивый Куринный спрятался среди тех, кто был вне каких-либо подозрений. В 1945 году он изменил две буквы в своей фамилии и стал Куренной (вроде одно и то же, да не то) и поступил на службу в ГУЛАГ, благо характер работы был ему хорошо знаком. Два года на лагпункте охранял зэков, вырос до инспектора колонии. В 1951 году окончил офицерскую школу ВОХР МВД, получил звание младшего лейтенанта, и тогда-то настолько обнаглел, что подал заявление в партию. Его, как я уже упоминал, приняли в КПСС, а разоблачили и отдали под трибунал лишь спустя десять лет.

Куринного судили в Киеве в марте 1962 года. В Краснодаре в июне 1965 года судили другого охранника тех же лагерей Василия Поденка, тот почти все послевоенные годы работал школьным учителем. Вероятно, были и другие палачи, растворившиеся после войны на просторах огромной страны — не всех же сумели вовремя разоблачить, кого-то и вовсе не разоблачили. Тех же, кто попал под трибунал в сороковые годы, в середине пятидесятых выпустили по амнистии.

К чему я об этом? К тому, что эти люди после войны незаметно перемешались со всеми, родили и воспитали детей. Да и другие, просто пережившие оккупацию, воссоединившись с остальными, принесли с собой опыт жизни при нацизме. На их глазах творилось страшное, и непосредственная близость к декларируемому, предсказуемому и открытому злу что-то в них поменяла, даже в тех, кто не стал соучастником злодейств. Ненависть к завоевателям нисколько не помешала перенять от них явный, ничем не прикрытый антисемитизм, люди перестали стесняться и многого другого, прежде постыдного.

В политике советского государства тоже стало меньше стеснения (взять хотя бы выселение целых народов) и больше предсказуемости (к примеру, борьба с безродным космополитизмом определила вектор развития на годы вперед).

Послевоенный советский человек отличался от довоенного, и нельзя сказать, что война раскрыла в нем только лучшее, увы, и худшее тоже. Довоенные поколения советских людей во многом были идеологическими и мобилизационными, искренне верившими в то, что им говорили. После войны стало заметным присутствие циничных и беспринципных персонажей. Их отличала невероятная гибкость, умение приспосабливаться, неверие власти и одновременно имитация полного в ней растворения. Установка на выживание: откуда бы ей взяться, не от тех ли, кто на своем опыте узнал, что жить можно при любой власти? Многие, и отнюдь не только скрытые диссиденты, ощущали себя Штирлицами на вражеской территории, говорили одно, думали другое, делали третье.

Вот почему есть смысл покопаться в прошлом — постсоветский человек, как оказалось, в чем-то недалеко ушел от советского.

...Давно стало общим местом винить большевиков в порче национального генофонда как первопричине последующих российских бед и напастей. Вероятно, так оно и было, хотя, не будучи уверенным в соответствии обиходных и научных представлений о генофонде, я предпочел бы обойтись без излишних терминов. Но если все же говорить на эту тему, следовало бы, вероятно, упомянуть и нацистов тоже. В каком-то смысле прав был Александр Галич, «и предоставлено нам чтой-то вроде литера, кому от Сталина, кому от Гитлера»3.

 

1 Andrew B. Stone. The differences were only in details. Kritika: explorations in Russian and Eurasian history 13, 1 (winter 2012) 123-150.

2 Автор — Борис Херсонский.

3 «Литер» — согласно словарям, «устар.» — давал право бесплатного или льготного проезда. В какую сторону, в словарях на сказано.